Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

А между тем один из героев Грина фигурирует в рассказе Булгакова «Пропавший глаз», опубликованном год спустя в «Медицинском работнике»: «Вот читал я как-то, где-то… где… забыл… об одном англичанине, попавшем на необитаемый остров. Интересный был англичанин. Досиделся он на острове даже до галлюцинаций. И когда подошел корабль к острову и лодка выбросила людей-спасателей, он – отшельник – встретил их револьверной стрельбой, приняв за мираж, обман пустого водяного поля. Но он был выбрит. Брился каждый день на необитаемом острове».

Трудно сказать, помнил или не помнил Булгаков, что рассказ, о котором вспоминает его герой, назывался «Жизнь Гнора», что он был написан Грином в 1911 году и опубликован в «Новом журнале для всех» в 1912-м. Булгаков наверняка читал его в молодости, но вспомнил или нет о его авторе во время их встречи в Коктебеле, имел ли в виду Грина, когда писал «Мастера и Маргариту»,

содержащую очевидные переклички с гриновским «Блистающим миром» и рассказом «Фанданго», или эти заимствования были бессознательными, а совпадения случайными, кто знает (кроме литературоведа Е. А. Яблокова, который знает всё…). Верней всего Булгакову было в то лето не до Грина, и мысли его были заняты другим: во-первых, «Собачьим сердцем», которое он с успехом в Коктебеле читал («Третьего дня один писатель читал свою прекрасную вещь про собаку» [24], – писала Э. Ф. Голлербаху отдыхавшая в Коктебеле жена М. А. Пазухина) и чья судьба решалась в ту пору на уровне Политбюро, а во-вторых, пьесой, которую должен был представить в конце лета на суд Станиславского.

«Пьесу „Белая гвардия“ пишу. Она будет готова к началу августа» [125; 62], – сообщал он П. Маркову с берегов Евксинского Понта, а художница А. П. Остроумова-Лебедева вспоминала о том, что когда Булгаков позировал ей для портрета, то «диктовал своей жене на память будущую пьесу „Дни Турбиных“» [24].

В первой редакции пьеса называлась, как и роман, «Белая гвардия», и в ней были сохранены основные действующие лица: все Турбины, Малышев, Най-Турс, Василиса с Вандой, петлюровцы, киевские обыватели.

«В пьесе моей было тринадцать картин. Сидя у себя в комнатушке, я держал перед собою старенькие серебряные часы и вслух сам себе читал пьесу, очевидно, очень изумляя соседа за стенкой. По прочтении каждой картины я отмечал на бумажке. Когда дочитал, вышло, что чтение занимает три часа. Тут я сообразил, что во время спектакля бывают антракты, во время которых публика уходит в буфет. Прибавив время на антракты, я понял, что пьесу мою в один вечер сыграть нельзя. Ночные мучения, связанные с этим вопросом, привели к тому, что я вычеркнул одну картину. Это сократило спектакль на двадцать минут, но положения не спасло. Я вспомнил, что помимо антрактов бывают и паузы. Так, например, стоит актриса и, плача, поправляет в вазе букет. Говорить она ничего не говорит, а время-то уходит. Стало быть, бормотать текст у себя дома – одно, а произносить его со сцены – совершенно иное дело.

Надо было еще что-то выбрасывать из пьесы, а что – неизвестно. Все мне казалось важным, а кроме того, стоило наметить что-нибудь к изгнанию, как все с трудом построенное здание начинало сыпаться, и мне снилось, что падают карнизы и обваливаются балконы, и были эти сны вещие.

Тогда я изгнал одно действующее лицо вон, отчего одна картина как-то скособочилась, потом совсем вылетела, и стало одиннадцать картин.

Дальше, как я ни ломал голову, как ни курил, ничего сократить не мог. У меня каждый день болел левый висок. Поняв, что дальше ничего не выйдет, решил дело предоставить его естественному течению».

31 августа Булгаков получил записку следующего содержания:

«Глубокоуважаемый Михаил Леонтьевич!

Завтра, в воскресенье, в 3 часа дня, Вы должны читать Вашу пьесу К. С. Станиславскому у него на квартире в Леонтьевском пер. д. № 6.

Уваж. Вас

И. Судаков» [12; 198].

И перепутанное отчество, и слово «должны», и чтение пьесы замечательно отразились в «Театральном романе» в известной сцене с истеричкой Людмилой Сильвестровной Пряхиной, насмерть перепуганным жирным котом, тетушкой Настасьей Ивановной, вопрошающей главного героя, зачем беспокоиться сочинять новые пьесы, коль скоро много хороших старых, и встревоженно говорящей, что «мы против властей не бунтуем», и, наконец, советами Ивана Васильевича, как улучшить пьесу. Тогда же, в августе, у Булгакова появился режиссер. Им стал ровесник писателя Иван Яковлевич Судаков, в «Театральном романе» выведенный под именем Фомы Стрижа.

«…И вот у лестницы, ведущей в бельэтаж, передо мною предстал коренастый блондин с решительным лицом и встревоженными глазами. Блондин держал пухлый портфель.

– Товарищ Максудов? – спросил блондин.

– Да, я…

– Ищу вас по всему театру, – заговорил новый знакомый, – позвольте представиться – режиссер Фома Стриж. Ну, все в порядочке. Не волнуйтесь и не беспокойтесь, пьеса ваша в хороших руках. Договор подписали?

– Да.

– Теперь вы наш, – решительно продолжал Стриж. Глаза его сверкали, – вам бы вот что сделать, заключить бы с нами договор на всю вашу грядущую продукцию! На всю жизнь! Чтобы вся она шла к нам. Ежели желаете, мы это

сейчас же сделаем. Плюнуть раз! – И Стриж плюнул в плевательницу. – Нуте-с, ставить пьесу буду я. Мы ее в два месяца обломаем. Пятнадцатого декабря покажем генеральную».

Все получилось совсем не так гладко, как посулил не слишком симпатично обрисованный в романе Фома. У пьесы были свои друзья и свои враги, причем трудно сказать, кого было больше и чьи силы были более могущественными. Точнее даже не так: изначально в силе были именно враги, и тот упрямый факт, что «Дни Турбиных», несмотря на противодействие со всех сторон, были поставлены при жизни Булгакова, можно считать величайшим чудом, невероятным везением, удачей писателя, хоть как-то искупившими горести и обиды его придирчивой судьбы.

«…как они это сделали – неизвестно, ибо это выше человеческих сил. Короче: это чудо», – писал Булгаков в «Театральном романе», и хотя эти слова Бомбардова относятся не к премьере спектакля, а всего лишь к возобновлению репетиций, то, что происходило тогда во МХАТе, было действительно чудом.

Обыкновенно принято считать, что постановка «белогвардейской» пьесы – это своего рода совместная победа театра и драматурга над рабоче-крестьянской властью. В каком-то смысле это верно, но чтобы точнее расставить акценты в длительных взаимоотношениях Михаила Афанасьевича Булгакова и Московского Художественного театра, надо сразу оговорить одну вещь. На всех этапах постановки булгаковской пьесы МХАТ преследовал свои и только свои интересы. До Булгакова, до его личной судьбы театру дела не было никогда, и в этом причина изломанного характера продолжавшегося более десятилетия романа двух «хозяйствующих субъектов». Булгаков от этого равнодушия несомненно страдал и чувствовал себя уязвленным, потому что он-то подался навстречу новому для него миру с открытым сердцем, а в ответ встретил лукавство, лицемерие, неискренность – то есть как раз те модули поведения, которые были для него органически неприемлемы и которые были так естественны для театра. В сущности театр в лице своих руководителей повел себя по отношению к нашему герою ничуть не лучше, чем мир литературный, разве что изощренней. Театральная муза оказалась еще коварней и искусней в мастерстве плетения интриг, нежели муза литературная, но для соблазненного ею 34-летнего драматурга она была так обольстительна, так чувственна!..

5 октября 1925 года режиссером Судаковым Булгакову было сказано, что пьеса его превосходна, что она получила полное одобрение Станиславского и поддержку Луначарского («А. В. Луначарский по прочтении трех актов пьесы говорил В. В. Лужскому, что находит пьесу превосходной и не видит никаких препятствий к ее постановке» [125; 65]) и будет поставлена в марте. Молодой драматург поверил – почему бы нет? А между тем судьба пьесы висела в тот момент на волоске, и ее шансы быть поставленной устремились к нулю. Анатолий Смелянский, автор замечательной книги «Михаил Булгаков в Художественном театре», приводит свой разговор с заведующим литературной частью театра П. Марковым (в «Театральном романе» это Миша Панин), который вспоминал о том, как Станиславский, прочитав пьесу, возмущенно спрашивал: «Зачем мы будем ставить эту советскую агитку?» [125; 64] – вопрос, если таковой действительно был задан, характеризующий прослужившего два десятка лет под Советами великого режиссера как человека не слишком умного. В любом случае отстаивать «Белую гвардию» Станиславский не собирался.

Что касается другого великого, Анатолия Васильевича Луначарского, то он 12 октября 1925 года написал одному из руководителей Художественного театра В. В. Лужскому письмо, полностью противоречащее тому, что говорил Булгакову Судаков, и демонстрирующее либо полное отсутствие эстетического чутья у эстетствующего большевика, либо завуалированное нежелание ввязываться в историю с непредсказуемым проектом:

«Я внимательно перечитал пьесу „Белая гвардия“. Не нахожу в ней ничего недопустимого с точки зрения политической, но не могу не высказать Вам своего личного мнения. Я считаю Булгакова очень талантливым человеком, но эта его пьеса исключительно бездарна, за исключением более или менее живой сцены увоза гетмана. Все остальное либо военная суета, либо необыкновенно заурядные, туповатые, тусклые картины никому не нужной обывательщины. В конце концов, нет ни одного типа, ни одного занятного положения, а конец прямо возмущает не только своей неопределенностью, но и полной неэффективностью. Если некоторые театры говорят, что не могут ставить тех или иных революционных пьес по их драматургическому несовершенству, то я с уверенностью говорю, что ни один средний театр не принял бы этой пьесы именно ввиду ее тусклости, происходящей, вероятно, от полной драматической немощи или крайней неопытности автора» [125; 66].

Поделиться с друзьями: