Михаил Катков. Его жизнь и публицистическая деятельность
Шрифт:
Глава VI
Мнимая страстность Каткова, – Польская интрига. – Первоначальное отношение Каткова к реформам прошлого царствования. – Оценка им важнейших событий шестидесятых годов.
Таким образом, уже тогда вполне определилась одна из основных черт публицистической деятельности Каткова. Если он с такой решительностью выдвинул «национальный принцип», то это объясняется в значительной степени желанием найти своеобразный и твердый базис для своей деятельности в качестве редактора «Московских ведомостей». Он вспомнил свои первые успешные шаги на литературном поприще и, прислушиваясь к настроению москвичей, пришел к заключению, что новая ссылка на силы, таящиеся в русском народе, может сослужить ему и в данном случае немаловажную службу. Полная непоследовательность, которую он проявлял в этом отношении, его нисколько не смущала. Горячий приверженец западной культуры и западных порядков, каким он выступил в «Русском вестнике», вдруг превратился в ярого сторонника того направления, которое он в своих письмах к Краевскому клеймил кличкою «русопетского». Бывший рьяный антагонист Погодина и Шевырева протягивает им теперь руку и говорит и действует именно в их духе. Достигнутый им успех окончательно определяет характер его последующей деятельности. Если он в начале польского мятежа говорил, что Россия вовсе не заинтересована в том, чтобы подавлять польскую народность, то со времени назначения Муравьева виленским генерал-губернатором он уже довольно решительно начинает высказываться за обрусение не только западных губерний, но и Царства Польского, затем распространяет эту систему на остзейские губернии и вообще выступает страстным ее глашатаем.
Однако несмотря на эту кажущуюся страстность, он, как показывают факты, хорошо владел собою, когда нужно было, или, говоря иначе, когда превышающие его силы обстоятельства того требовали. В этом отношении достаточно сопоставить его с родственным ему публицистом Иваном Сергеевичем Аксаковым, чтобы понять, как расчетливо действовал Катков и как он умел ограничивать себя в оппозиционной своей деятельности. И. С. Аксаков постоянно приводился независящими обстоятельствами к молчанию и к прекращению своей публицистической деятельности. Он не сообразовывался с тем, находятся ли его покровители, или, точнее говоря, лица, сочувствовавшие искренним его убеждениям, во власти или нет; Катков же проявлял смелость, только чувствуя за собою силу. Когда его покровители находились во власти, он говорил громко, уверенно, даже дерзко. Но когда эти покровители сходили со сцены или отрекались от него, он тотчас же сдерживал свои порывы и если не изменял своих убеждений, то благоразумно умалчивал о них. В 1866 году, когда ему еще оказывают поддержку
Отметим, наконец, еще одну характеристическую черту его деятельности, находящуюся в самой тесной связи с его статьями по польскому вопросу. Мы видели, что Катков начал свою публицистическую деятельность полемикою с Герценом и Чернышевским. На этой почве он заслужил первые свои публицистические лавры. Затем наиболее блестящего успеха он достиг во время польской смуты. В его дальнейшей полемике против несимпатичных ему течений русской общественной мысли нигилизм и полонизм сливаются у него почти в одно общее представление. Отрицательное течение русской общественной мысли приписывается им почти исключительно польской интриге. Происходит каракозовское покушение, и Катков торжественно заявляет, что преступник не может быть русским, что он непременно поляк. Когда же он на самом деле оказался русским, Катков начал утверждать, что он – орудие польских рук. Следственная комиссия, однако, выяснила, что польская интрига тут ни при чем. Тогда Катков начинает высказывать неодобрение председателю этой комиссии, то есть Муравьеву, которого он так недавно еще превозносил. Затем следует покушение Березовского. Тут Катков уже прямо заявляет, что «помешанный мальчишка, совершивший покушение 4 апреля, был орудием того же самого дела, которое в Париже нашло себе прямого исполнителя». Студенческие беспорядки также постоянно объяснялись им польской интригою. Появление так называемого «интернационального общества» приписывалось им также польской интриге, и когда для всех стало уже совершенно очевидным, что приписывать все эти явления польской интриге значит противоречить и истине, и здравому смыслу, Катков начинает приискивать новую интригу, находящуюся в связи с польской. Он начинает толковать то об интриге враждебных нам западных правительств, то о всесветной революции, вербующей себе жертвы среди нашей молодежи, и только уже в конце своей публицистической деятельности в 80-х годах направляет свои удары против русской интеллигенции вообще, хотя и тут, вторя князю Бисмарку, сражает своих противников громогласным обвинением в том, что они – поляки или жертвы польской интриги. Правительственные сферы уже со времени каракозовского покушения нисколько не сомневались, что обвинять во всем польскую интригу не имеет смысла, и указывали на необходимость более рационального воспитания юношества, призывая родителей к содействию в этом деле. Последовало увольнение министра народного просвещения Головнина, пересмотр гимназического устава. Изо всех этих мероприятий было видно, что правительство ставит этот вопрос гораздо шире, но Катков продолжал настаивать на польской интриге как на главной причине зла.
Мы отметили основные черты публицистической деятельности Каткова в 60-х годах, находящиеся в связи с успехом его статей по польскому вопросу. Но этот успех отразился еще и в другом отношении на его деятельности. Как уже сказано, Катков в конце 50-х и в начале 60-х годов был горячим приверженцем реформ прошлого царствования. С 1863 года он, правда, не охладевает к этим реформам и относится к ним с прежним сочувствием, но как бы не находит времени заниматься ими обстоятельно. Его отвлекают национальный вопрос и борьба с негативными течениями. Свою задачу стоять на страже русских государственных интересов он как бы не распространяет на предпринятые правительством коренные реформы. Появление судебных уставов в 1864 году, которых он ожидал с большим нетерпением, сопровождается почти безусловным молчанием его в течение трех месяцев. Вообще, его отношение к коренным реформам 60-х годов оказалось более вялым, чем можно было ожидать ввиду той горячности, с какою он относился к этим реформам до польского мятежа. Тем не менее, он остается их сторонником и в многочисленных статьях доказывает их целесообразность и пользу. Особенно сочувственно он отнесся к судебной реформе, когда наконец заговорил о ней. «Суд независимый и самостоятельный, не подлежащий административному контролю, – говорил в то время Катков, – возвысит и облагородит общественную среду, ибо через него этот характер независимости и самостоятельности мало-помалу сообщается и всем проявлениям народной жизни». С особенным усердием он защищал принцип несменяемости судей и восставал против бюрократического духа в судебных учреждениях, полагая, что бюрократия весьма склонна «дружиться с революцией, демократизмом и социализмом». Очевидно, высказываясь в этом смысле, Катков имел в виду Францию и распространенность в ней революционных идей в отличие от консервативного духа английских учреждений, приверженцем которых Катков оставался по-прежнему. Он продолжает очень энергично защищать суд присяжных. «Когда же прекратятся, наконец, – спрашивает он еще в 1868 году, – эти вечные пересуды по поводу того или другого приговора присяжных… Не Сидор, Карп и другие судят и приговаривают на суде присяжных, а великий аноним, взятый по указанию жребия из всех слоев общества». Широкой гласности он придавал громадное значение. Вот что он, например, писал по поводу опубликованного в 1867 году закона о запрещении печатать без разрешения правительства постановления земских, дворянских и других собраний: «Публичность без печати есть мир сплетен и интриг». В следующем году он говорил: «Неблагоприятное для земских учреждений направление правительственных мер и в особенности ограничение гласности, которая есть для них то же самое, что воздух для организма, подействовали на них мертвящим образом и им пришлось влачить свое существование без силы, без одушевления, без сочувствия». Положение о земских учреждениях он приветствовал, однако, не особенно восторженно, заявив, что «обсуждать его теперь было бы и неуместно и бесплодно». Но эта холодность отчасти объяснялась тем, что земские учреждения по сфере своей компетенции не соответствовали идеалам Каткова, почерпнутым из системы английского самоуправления. Как мы уже указывали, его прельщала деятельность английского джентри. Впрочем, перед самым польским мятежом он как будто охладел к дворянству. «Пусть дворянство спросит себя, – писал он в 1862 году, – отчего в течение почти ста лет пользования правом съездов до сих пор не установился надлежащим образом даже внешний порядок на выборах. Когда есть о чем совещаться, можно ли превращать заседания в шумный раут; можно ли терять несколько дней на прогулки по зале и по буфетам? Неужели нужно десять дней на сборы, чтобы усесться по местам и открыть общее совещание? Где причина такой медлительности, такой стыдливости громко сказать свое слово, такой нерешимости приступить к занятиям, как не в равнодушии, и где корень равнодушия, как не в разобщенности с земским делом?» Но 1863 год изменяет отношение Каткова к дворянству. Совпадение его национальной политики с содержанием тех адресов, которые дворянство посылало в Петербург по поводу угрожавшей России внешней опасности, возродило прежнее сочувствие Каткова к нему, и всякий раз, когда Каткову приходилось писать об этом сословии, он указывал на то, что оно «непрерывно стоит на страже общих интересов и что достоинство его состоит в чутком, неослабном, разумном патриотизме». Но, вообще-то, он стоял тогда за тот принцип, что не государство существует для дворянства, а дворянство для государства, не пропускал случая, чтобы высказаться против бюрократии и за широкое приложение общественных сил к уврачеванию наших внутренних недугов. Причина многочисленных злоупотреблений заключается, – говорил он, – не в преизбытке самостоятельных сил жизни, а, напротив, в поглощении и подавлении их… Законная бесспорная власть, сильная всею силою своего народа и единая с ним, не имеет повода бояться никакой свободы. Напротив, свобода есть верная союзница и опора такой власти.
В таком духе высказывался Катков в 60-х годах, и этим принципам, постепенно, однако, ослабляя их, он оставался верен и в первой половине 70-х годов. Но об этом ниже. Теперь же мы остановимся, для полноты картины, еще на суждениях Каткова по вопросам внешней политики в этот период его деятельности.
Надо сказать, что в этих суждениях он проявлял мало самостоятельности. Самым крупным событием 60-х годов была австро-прусская война 1866 года. Тогда уже не могло подлежать сомнению, что в Европе народилась новая грозная сила, с которой придется иметь дело и России. В некоторых статьях Каткова замечается, что он это отчасти понимал. Так, он тогда говорил, что вытеснение Австрии из германского союза заставит ее обратить свои взоры на Балканский полуостров. Вместе с тем Катков начинает усиленно интересоваться австрийскими делами, преимущественно же положением австрийских славян. Вступив в 1863 году на путь осмысления национальной политики, он постепенно приходит к тому выводу, что как Франции принадлежит покровительство над романскими народами, а Пруссии над германскими, так Россия призвана защищать интересы славян. Сообразно с этим Катков горячо вступается за австрийских славян, особенно же за галицких русских. Но он еще мало занимается вопросом о взаимном отношении между главными представительницами романского, германского и славянского миров. К Австрии он относится враждебно, потому что она притесняет славян; но его симпатии к Пруссии и Франции постоянно колеблются. Он никакой самостоятельной политики в этом отношении не придерживается и только как бы ощупью комментирует шаги нашей дипломатии. Так, например, во время польского восстания он решительно высказывается против Франции, находя, что наше сближение с нею «может нас только ронять и ослаблять». Но посещение императором Александром II Парижской выставки 1867 года совершенно изменяет его точку зрения и после свидания двух императоров он уже находит, что «истинные хорошо понятые интересы России и Франции не противоречат друг другу ни в чем, и нет на земном шаре ни одного пункта, где бы они не могли быть согласованы и где бы Россия и Франция не могли оказывать друг другу содействия». Враждебные России демонстрации во время процесса Березовского снова изменяют взгляд Каткова на пользу союза с Францией. Мы указываем на это обстоятельство, потому что уже тут вполне прояснилось основное настроение Каткова, давшее ложное истолкование всей нашей внешней политике, именно: его склонность подчинять внешние интересы России внутренней ее политике, или, точнее говоря, его неуменье различать эти две категории часто совершенно расходящихся интересов. Когда в самом конце 60-х годов последовало назначение генерала Флери французским посланником в Петербурге, Катков снова решительно высказывается за союз с Францией и находит, что «сближение России и Франции неотразимо вызывается силою вещей, что бы ни говорили органы и глашатаи берлинской политики, и что оно не требует дипломатических соглашений и не нуждается в трактатах». Этой точки зрения Катков остается верен и в 1870 году. Но, как мы увидим, два года спустя он снова отрекается от Франции и высказывается за Германию.
Глава VII
Семидесятые годы. – Вечные колебания Каткова в вопросах внешней политики. – Разочарование реформами. – Поход против интеллигенции. – Увлечение Бисмарком.
Семидесятые годы ознаменовались во внутренней жизни реформой городского управления, новым гимназическим уставом, введением общей воинской повинности, наконец, целым рядом политических беспорядков, процессов и покушений; во внешней – франко-прусской войною с ее мировыми последствиями и русско-турецкой войною.
Как же отнесся Катков ко всем этим событиям? Начнем с внешних. Мы только что указывали, что в конце 60-х годов «Московские ведомости» ратовали за союз с Францией. Вспыхнувшая франко-прусская война не изменила настроений Каткова. Вопреки официальной политике, явно сочувственной Пруссии, он высказывался за полный нейтралитет России в надежде, что Австрия вступится за Францию и таким образом шансы окажутся не на стороне Пруссии. В этом отношении Катков шел рука об руку с остальной русской печатью и с общественным мнением, относившимся к Франции с полнейшим сочувствием. Когда война кончилась разгромом Франции, Катков требовал энергичного вмешательства держав.
Но это совпадение взглядов Каткова с настроением русского общества скоро опять прекратилось. В 1872 году Катков является уже сторонником тройственного императорского союза и утверждает, что усиление Германии нисколько для нас не опасно. Как плохо Катков был информирован насчет внешних событий, видно из того факта, что в 1875 году, когда Германия собиралась снова напасть на Францию и отказалась от этого намерения лишь вследствие энергичного протеста России, вызвавшего вражду между князем Бисмарком и покойным государственным канцлером князем Горчаковым, Катков решительно отрицал это намерение и усматривал во всех слухах о нем «только интригу английской печати», стремящейся-де «подорвать доверие к трехимператорскому союзу». Но еще
сильнее неподготовленность Каткова к обсуждению вопросов внешней политики проявилась во время русско-турецкой войны. Катков увлекся этой войною. Уже во время предшествовавшей ей сербско-турецкой войны он горячо поддерживал генерала Черняева, поощрял добровольцев, собирал пожертвования. Тут он действовал в духе высказанного им тотчас после польского восстания принципа, что Россия должна оказывать покровительство всем славянским племенам. Затем Катков торопил с объявлением войны. Он утверждал, что «мы и без войны уже воюем более года и что необходимо выйти во что бы то ни стало из этого безотрадного положения». Когда наконец наши войска оказались перед Константинополем, он требовал вступления их в Царьград и даже сообщал, что занятие нами турецкой столицы – вопрос решенный. На самом деле, как известно, никакого решения в этом смысле не могло быть принято, потому что Россия еще до войны обязалась не вступать в Константинополь и только под этим условием и за приличное вознаграждение (Босния и Герцеговина) Австрия согласилась соблюдать нейтралитет. Очевидно, Катков обо всем этом не имел сведений. Он подчинился исключительно своему настроению, то есть желанию увенчать достойным образом тяжелую и кровопролитную войну. На компетентного человека его тогдашние статьи производили очень странное впечатление, так как исполнение его совета могло бы повести к грозному общеевропейскому столкновению: и Англия, и Австрия уже приступили к мобилизации своих вооруженных сил. Наконец, во время Берлинского конгресса Катков вполне разделял точку зрения Аксакова, полагавшего, что главным виновником нашего дипломатического поражения был князь Бисмарк. С тех пор он питал явное несочувствие к германскому канцлеру, и это настроение продолжалось вплоть до конца 1882 года, то есть до того времени, когда для всех проницательных публицистов стал уже совершенно очевидным факт нарождения тройственного союза, направленного в равной мере против Франции и России. Но Катков именно в этот момент, как мы ниже увидим, стал ревностнейшим защитником князя Бисмарка и обрушивался своим гневом на те органы русской печати, которые предостерегали против целей, преследуемых «железным канцлером».Если при обсуждении вопросов внешней политики Катков в 70-х годах проявил большую неустойчивость, то и по внутренним вопросам статьи его служат наглядным доказательством его постоянных колебаний. В начале 70-х годов он еще видимо сочувствует коренному обновлению нашей государственной и общественной жизни. Так, он горячо высказывается за реформу городского управления. Его, видимо, радует состоявшееся в 1874 году введение общей воинской повинности. Выступая горячим сторонником всевозможного распространения образования, он приводит эту реформу в связь с последним, настойчиво рекомендует установление сокращенных сроков службы для лиц образованных и выражает полное сочувствие всем соответственным мероприятиям. Когда при упразднении института мировых посредников возник вопрос о передаче надзора за крестьянским управлением либо полиции, либо мировым судьям, он решительно высказывается за передачу его последним. Но в то же время в его статьях заметно некоторое разочарование совершенными уже реформами. Так, уже в 1870 году он находит, что деятельность земства представляет во многих отношениях картину безотрадную, хотя и объясняет еще это явление «глухим нерасположением правительственной власти к земским учреждениям». Почти одновременно он начинает заниматься вопросом, поставлен ли у нас институт присяжных вполне правильно. Затем через несколько лет он предлагает заменить приговор присяжных по большинству голосов – единогласным постановлением. Проявляет он и некоторый скептицизм в вопросе о широком участии всех образованных людей в общественном управлении. Симпатии его все более и более склоняются в пользу предоставления дворянству особенно видной роли в этом деле. Как известно, государь в конце 1872 года пригласил дворянство стать на страже народной школы и в следующем году выразил желание более энергичного участия в народной жизни. Катков воспользовался этим поводом, чтобы в энергичных выражениях указать на государственное значение дворянства. Мы уже отметили, почему он отводил дворянству такую видную роль. Ознакомление со строем английской государственной жизни (Катков с этою целью даже специально ездил в Англию) положило основание его симпатиям к сословному началу, а сочувствие, выраженное его статьям по польскому вопросу некоторыми дворянскими собраниями, окончательно упрочило его в этих симпатиях. При таких условиях обращение правительственной власти к дворянству за содействием в решении существенных государственных задач было им встречено с восторгом, тем более что он, как мы видели, постепенно разочаровался в деятельности органов самоуправления, основанных на привлечении всех сословий к этому делу. Но особенно сильно разочарование его реформами проявилось в университетском вопросе. Мысль о пересмотре университетского устава 1863 года возникла уже через одиннадцать лет после его издания, т. е. в 1874 году. Возбуждение этого вопроса совпало с забаллотированием советом Московского университета неразлучного товарища Каткова, Леонтьева. Другой товарищ Каткова, г-н Любимов, высказался при обсуждении этого вопроса в совете за пересмотр устава в духе ограничения прав университетских корпораций. К его мнению, однако, никто не присоединился, и с тех пор между Московским университетом и издателями «Московских ведомостей» установились самые недружелюбные отношения. Все эти признаки совершающегося перелома во взглядах Каткова уже давно бросались в глаза более дальновидным людям. Так, Тургенев еще в 1867 году прервал сношения с Катковым, т. е. перестал печатать свои повести в «Русском вестнике», а в 1872 году он писал Я. П. Полонскому по поводу слухов о болезни Каткова, что московский публицист «давно сделал свое дело и давно уже более ничего не делает, как вредит». Заметим, кстати, что в этой размолвке с Тургеневым наглядно выразилась беспощадность Каткова к своим противникам. В 1879 году Тургенев пишет Л. Н. Толстому: «Когда я отошел от „Русского вестника“, Катков велел меня предуведомить, что я, дескать, не знаю, что значит иметь его врагом». И действительно, Катков с 1867 года был неумолим к Тургеневу и всеми средствами старался вредить ему. Но окончательный поворот во взглядах Каткова произошел лишь на исходе 70-х годов. Во время «процесса девяноста трех» он, согласно со своими прежними взглядами, еще склонен видеть причину подобных явлений в польской или заграничной интриге. Но процесс Веры Засулич ему как бы раскрывает глаза на истинный источник зла. С этого момента он временно забывает о польской интриге и обрушивается своим гневом на русскую интеллигенцию вообще и на «чиновничью» – в особенности. «Есть, очевидно, – пишет он в то время, – какое-то роковое несогласие между нашей интеллигенцией и действительностью. Где в нашей народной жизни выступают ее живые силы, там творятся чудеса, там чувствуется благодать Божия. Но как только заговорит и начнет действовать наша интеллигенция, мы падаем». Вот тема, на которую с тех пор Катков пишет бесчисленное множество статей. Вместе с тем он начинает высказываться самым решительным образом против всего, к чему только прикосновенна интеллигенция. И земские учреждения, и суд, и печать – все подвергается самому решительному осуждению с его стороны. Но во всей силе поход Каткова против интеллигенции проявился только в следующем десятилетии. И тут Катков обнаружил нетерпимость неофита. Очевидно, отрицательные явления в нашей общественной жизни имели более или менее один и тот же источник в 60-х, как и в 70-х годах. Но до второй половины 70-х годов Катков придерживается убеждения, что корень зла заключается в западноевропейских революционных элементах или в интриге враждебных нам держав. С 1878 года он забывает и о польской интриге, и о западноевропейских революционных элементах, и о кознях враждебных нам держав. Все зло заключается, по мнению Каткова, в русской интеллигенции, «партикулярной и чиновной», – и вот он создает себе новый фантом, против которого выступает во всеоружии своих полемических средств. Надо притом заметить, что и в данном вопросе Катков не проявил самостоятельности мысли: нападки на интеллигенцию раздались первоначально в Берлине, как одно из средств, которыми бывший германский канцлер думал победить парламентскую оппозицию, состоявшую из видных представителей интеллигентной Германии. Катков начал теперь увлекаться князем Бисмарком так же сильно, как он прежде увлекался строем английской государственной жизни. Мы указываем на это обстоятельство, потому что оно объяснит нам крупный промах, совершенный Катковым в обсуждении вопросов внешней политики в первой половине 80-х годов, когда он проявлял необыкновенное пристрастие к Германии, несмотря на то, что это государство коренным образом нарушало в то время наши политические и экономические интересы и вообще придерживалось по отношению к России крайне враждебной политики.
Глава VIII
«Диктатура сердца». – Пушкинский праздник. – Самовольное присвоение доходов Московского университета. – Катастрофа 1 марта. – Еврейские погромы. – Новый промах во внешней политике. – Столкновение с министрами финансов и иностранных дел. – Смерть Каткова.
Восьмидесятые годы открываются новым политическим преступлением – взрывом в подвалах Зимнего дворца. Катков немедленно высказывается за установление диктатуры и с большим сочувствием встречает назначение графа Лорис-Меликова начальником Верховной распорядительной комиссии. Сам граф в своих беседах с лечившим его доктором Белоголовым высказывался впоследствии в том смысле, что он тогда стоял за «возможно широкое распространение народного образования, за нестесняемость науки, за расширение и большую самостоятельность самоуправления» и т. д. Это настроение графа Лорис-Меликова проявилось и в его деятельности, и мы видим, что сочувствие к нему Каткова быстро охладело. Пользуясь предоставленной печати более значительною свободой, Катков осмеивал графа и иронически называл его систему «диктатурой сердца». И он имел возможность высказываться с полной свободой: как в 1865—1866 гг. министр народного просвещения А. В. Головнин не стеснял злобных выходок Каткова против него, так и теперь граф Лорис-Меликов относился с большим благодушием и незлобивостью к нападкам «Московских ведомостей». «Далась же им эта диктатура сердца! – говаривал он впоследствии. – И неужели Катков серьезно думал меня уязвить такой лестной кличкой, которой на самом деле я могу лишь гордиться, особенно в такое жесткое и злобствующее время, как наше? Да ведь я почел бы для себя самой величайшею почестью и наградою, если б на моем могильном памятнике вместо всяких эпитафий поместили одну только эту кличку».
Однако чувствуя, что сила не на его стороне, Катков, как всегда с ним бывало в подобных случаях, видимо склонен был пойти на компромисс. Осенью 1880 года он уже пишет: «Истории предстоит доказать, что при данных обстоятельствах, быть может, ничего иного не оставалось делать. Пусть же новые люди войдут в государственное дело и примут на себя долю ответственности в нем; пусть они обновят собою старые порядки. Мы первые порадовались бы, если б опыт удался!» Эти слова были написаны после того, как состоялось увольнение министра народного просвещения графа Толстого. Каткову пришлось из наступательного положения, которое он любил занимать, перейти в оборонительное и доказывать, что классическая система неповинна в постоянно возобновлявшихся политических преступлениях. Насколько он в данном случае плыл по течению, показывает и роль, разыгранная им на Пушкинском празднике. Катков тут вдруг вспомнил о давно минувшем времени, когда он на литературном обеде, устроенном по случаю предстоявшего освобождения крестьян, прославлял Кавелина и восторгался мыслью о примирении и соединении всех литературных партий. И теперь, двадцать четыре года спустя, он произнес на литературном обеде по поводу открытия памятника Пушкину речь, в которой сказал: «Кто бы мы ни были, и откуда бы мы ни пришли, и как бы мы ни разнились во всем прочем, но в этот день на этом торжестве мы все, я надеюсь, единомышленники. И кто знает! Быть может, это минутное сближение послужит для многих залогом более прочного сближения в будущем и поведет к замирению, по крайней мере, к смягчению борьбы между враждующими. Буду еще смелее. На русской почве люди, так же искренно желающие добра, как искренно сошлись мы все на празднике Пушкина, могут сталкиваться и враждовать между собою в общем деле только по недоразумению». Но на этот раз речь Каткова не вызвала уже сочувствия. Напротив, она была встречена с ледяною холодностью, и маститый наш писатель Тургенев даже счел нужным отвернуться от протянутого к нему бокала. Затем на торжество, устроенное Обществом любителей русской словесности по тому же поводу, редактор «Московских ведомостей» не был приглашен, и с этого момента начинается окончательное озлобление Каткова против интеллигенции, против суда, «находящегося как бы в оппозиции к правительству», против земских учреждений, «представляющих собою как бы намек на что-то, как бы начало неизвестно чего, как бы гримасу человека, который хочет чихнуть и не может». Правда, он еще одобряет последовавшее в то время упразднение III отделения, но когда возникают студенческие волнения, уже прямо отвечает на вопрос об истинных виновниках этих печальных событий, что виновна «не молодежь, а люди, возбуждавшие и обольщавшие ее, делавшие ее орудием своих интриг, игравшие ею и губящие ее». Но, несмотря на эти резкие выходки против интеллигенции, в тоне его статей уже не чувствуется прежней самоуверенности: видно большое озлобление, но в то же время замечается и недостаток веры в успех своего дела. В этот именно момент разыгрался всем памятный скандал – обвинение Каткова советом Московского университета в том, что он использовал доходы, причитавшиеся университету. Каткову пришлось оправдываться, и он представил длинную объяснительную записку, в которой ссылается на «личную свою известность государю», на «одобрительный отзыв комитета министров» и доказывает, что он не пользовался благорасположением бывшего министра народного просвещения графа Толстого для присвоения себе доходов университетской корпорации. Скандал этот бросил тень на нравственность Каткова как частного лица и мог бы сильно повредить ему в глазах общества, но почти одновременно разразилась катастрофа 1 марта, и о Каткове забыли под впечатлением этого потрясающего события.