Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей
Шрифт:
Способность услышать святые звуки небес и сохранить на всю жизнь — и есть главное свойство материи Лермонтова. По сути, это изначальное постижение истины во всей ее полноте. Высшее свойство человека. Вот почему «материя Лермонтова», по Розанову, не наша, не земная. Младенец улавливает в звуках небес высшую гармонию мира. Он еще не различает и не запоминает слов — он слышит и впитывает их музыку, звук песни, который раскрывает ему ее суть.
Не этот ли Божественный звук порождает в воображении семнадцатилетнего юноши-поэта видение слетающего с небес ангела, который несет в объятиях на землю душу младую?
Мы, конечно, не знаем, записывает ли поэт в «Ангеле» открывшееся ему «чистое» видение, либо
Д. Мережковский в своей работе о Лермонтове «Поэт сверхчеловечества», сопоставляя короткую дневниковую запись «Когда я был трех лет…» со стихотворением «Ангел», напрямую утверждает: «Песня матери — песня ангела» и больше того: «Вся поэзия Лермонтова — воспоминание об этой песне, услышанной в прошлой вечности». Иначе говоря, в до-жизни на Земле, в вечности, где пребывает Господь.
«Постоянно и упорно, безотвязно, почти до скуки, повторяются одни и те же образы в одних и тех же сочетаниях слов, как будто хочет он припомнить что-то и не может, и опять припоминает все яснее и яснее, пока не вспомнит окончательно, неотразимо, «незабвенно». Ничего не творит, не сочиняет нового, будущего, а только повторяет, вспоминает прошлое, вечное. Другие художники, глядя на свое создание, чувствуют: это прекрасно, потому что этого еще никогда не было. — Лермонтов чувствует: это прекрасно, потому что это всегда было.
Весь жизненный опыт ничтожен перед опытом вечности…»
Для Мережковского пророческий дар Лермонтова не существует как таковой — это просто знание:
«Знает все, что будет во времени, потому что знает все, что было в вечности…
Как другие вспоминают прошлое, так он предчувствует или, вернее, тоже вспоминает будущее — словно снимает с него покровы, один за другим, — и оно просвечивает сквозь них, как пламя сквозь ткань. Кажется, во всемирной поэзии нечто единственное — это воспоминание будущего».
Этот интуитивный образ, как ни странно, кажется точным. Только Богу открыто все — прошлое, будущее, потому что для Бога времени нет, Он вечен. Однако несомненно, что Лермонтов обладал Божественным качеством — чувством вечного, и потому будущее, как и прошлое, просвечивает его духовному зрению, как пламя сквозь покровы временной ткани.
П. Перцов объясняет это свойство поэта следующим образом:
«Для Лермонтова «земля», вообще земной отрывок всего человеческого существования — только что-то промежуточное. Мощь личного начала (величайшая в русской литературе) сообщала ему ощущение всей жизни личности: и до, и во время, и после «земли». «Веков бесплодных ряд унылый» — память прошлого, — и рядом: «давно пора мне мир увидеть новый» (удивительная уверенность в этом мире). Он знал всю ленту человеческой жизни, — и понятно, что тот ее отрезок, который сейчас, здесь происходит с нами, мало интересовал его».
Мощь личного начала…
Вспомним, что еще в первом своем афоризме о поэте Перцов говорит, что у Лермонтова «человеческое начало автономно и стоит равноправно с Божественным. Он говорит с Богом, как равный с равным…»
Детство. Тайны Фомы Рифмача — рыцаря Лермонта
Откуда эта «автономность» и этот разговор с Богом, как равного с равным? Проще всего объявить такое творческое поведение дерзостью и записать Лермонтова в богоборцы. А не сама ли судьба дала ему в единственные собеседники Бога и предуготовила говорить с Ним наравне?
Трехлетним ребенком он остался без матери, а потом по сути был отлучен от родного отца. Бабушка, конечно, всем была хороша и любила своего Мишеньку без памяти, но каково дитяти расти без родителей?
Без отца с маменькой он сирота и обречен на одиночество. Одаренный необыкновенной чувствительностью и гениальными способностями ребенок рос сиротою. В семнадцать лет осиротел полностью: вдали от сына, в одиночестве умер его отец, Юрий Петрович, с которым бабушка, Елизавета Арсеньева, ему так и не позволила жить вместе. Тогда же Лермонтов прощается с отцом стихами: Ужасная судьба отца и сына Жить розно и в разлуке умереть… ……………………. Но ты простишь мне! Я ль виновен в том, Что люди угасить в душе моей хотели Огонь божественный, от самой колыбели Горевший в ней, оправданный творцом? ……………………… Мы оба стали жертвою страданья!..Это упрек не только свету, но и воспитавшей поэта бабушке. Нерастраченная сыновняя любовь обернулась страданием; огонь божественный, оправданный творцом, горел в мучительном одиночестве.
Буквально следом Лермонтов пишет еще более горькое и откровенное стихотворение, из которого потом он вычеркнул первую и третью строфы, оставив лишь вторую. Вот оно целиком:
Гляжу вперед сквозь сумрак лет, Сквозь луч надежд, которым нет Определенья, и они Мне обещают годы, дни, Подобные минувшим дням, Ни мук, ни радостей, а там Конец — ожиданный конец: Какая будущность, творец! Пусть я кого-нибудь люблю: Любовь не красит жизнь мою. Она как чумное пятно На сердце, жжет, хотя темно; Враждебной силою гоним, Я тем живу, что смерть другим: Живу — как неба властелин — В прекрасном мире — но один. Я сын страданья. Мой отец Не знал покоя по конец. В слезах угасла мать моя: От них остался только я, Ненужный член в пиру людском, Младая ветвь на пне сухом; В ней соку нет, хоть зелена, — Дочь смерти — смерть ей суждена!Смутные надежды, «определенья которым нет», обещают лишь рутинную серую скуку до «ожиданного конца» — смерти, и сия будущность вызывает в юном поэте одну только разочарованную иронию, которую он направляет Творцу. Такая же смутная, случайная любовь кажется ему ни много ни мало чумным пятном на сердце, пожигающим в темноте. — Беспощадность к себе, редкая даже у Лермонтова. Владея всей духовной мощью («как неба властелин»), он только пуще ощущает свое одиночество на земле. И вот наконец ясное определенье себя:
Я сын страданья… —и безжалостный себе приговор:
…смерть… суждена!Судьба, погубившая мать с отцом, и его, «младую ветвь на пне сухом», обрекла на гибель.
Коли жить дальше этой «ветви младой», что еще «зелена», так вот с этим жестоким пониманием своей судьбы, — да еще во властном ощущении своих могучих духовных сил в отвергшем его «прекрасном мире».
Легче всего отнести это признание семнадцатилетнего поэта к модному, в духе Байрона, мрачному романтизму. Но где же здесь романтическая поза? О сиротстве — правда, об одиночестве — правда, о смутных ощущениях в душе — наверняка тоже правда. Стихотворение не надуманно, не вымышлено под впечатлением прочитанного — оно реалистично и напрочь лишено самолюбования или же упоения собственным горем. Недаром Лермонтов зачеркивает начальную и последнюю строфы, убирая слишком явную документальность: подробности собственной жизни снижают накал общего чувства, главной темы стихотворения.