Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей
Шрифт:

Поэт открыл для себя этот характер еще в первую свою кавказскую ссылку, после которой был написан «Герой нашего времени», но впоследствии он рассмотрел его в полноте и достоверности, — недаром этот характер живее, подробнее и вернее, чем, например, все-таки расплывчатый, былинный образ старого солдата-рассказчика в «Бородине».

В малоприметном своем, по сравнению с яркими шедеврами прозы и поэзии, «физиологическом» очерке «Кавказец», написанном, по-видимому, в конце 1840 — начале 1841 года, Лермонтов словно бы развернул своего «Максима Максимыча» до типического образа «обыкновенного» русского офицера на Кавказе.

Очерк был предназначен для иллюстрированного сборника «Наши, списанные с натуры русскими», однако в печати не появился, не пропустила цензура.

«Кавказец

есть существо полурусское, полуазиатское; наклонность к обычаям восточным берет над ним перевес, но он стыдится ее при посторонних, то есть при заезжих из России. Ему большею частью от тридцати до сорока пяти лет; лицо у него загорелое и немного рябоватое; если он не штабс-капитан, то уж верно майор. Настоящих кавказцев вы находите на Линии; за горами, в Грузии они имеют другой оттенок…

Настоящий кавказец человек удивительный, достойный всякого уважения и участия. До восемнадцати лет он воспитывался в кадетском корпусе и вышел оттуда отличным офицером; он потихоньку в классах читал «Кавказского пленника» и воспламенился страстью к Кавказу. Он с десятью товарищами был отправлен туда на казенный счет с большими надеждами и маленьким чемоданом. Он еще в Петербурге сшил себе архалук, достал мохнатую шапку и черкесскую плеть на ямщика… Наконец он явился в свой полк, который расположен на зиму в какой-нибудь станице, тут влюбился, как следует, в казачку… Вот пошли в экспедицию; наш юноша кидался всюду, где только провизжала одна пуля. Он думает поймать руками десятка два горцев, ему снятся страшные битвы, реки крови и генеральские эполеты. Он во сне совершает рыцарские подвиги — мечта, вздор, неприятеля не видать, схватки редки… Скучно! Промелькнуло пять, шесть лет: все одно и то же. Он приобретает опытность, становится холодно-храбр и смеется над новичками, которые подставляют лоб без нужды.

Между тем хотя грудь его увешана крестами, а чины нейдут…»

А в настоящего кавказца он превращается, когда заводит дружбу с мирным черкесом и начинает ездить к нему в аул. «Чуждый утонченностей светской и городской жизни, он полюбил жизнь простую и дикую; не зная истории России и европейской политики, он пристрастился к поэтическим преданиям народа воинственного. Он понял вполне нравы и обычаи горцев…»

Писано не только с отменным знанием предмета, но и с нескрываемой симпатией, сочувствием и теплотой, и все это сдобрено юмором и необидной усмешкой.

Словом, Лермонтов, в отличие от Печорина, хорошо понимал и уважал своего Максима Максимыча…

«Если бы Лермонтов жил дольше и успел досказать свою поэзию, — писал в заключение Юлий Айхенвальд, — в нем, вероятно, усилились бы те элементы примирения с миром, которые так сильны в религиозных проявлениях его творчества… И то, что над стихией Печорина в нем, быть может, получала преобладание стихия Максима Максимыча, что в смирении и примирении являлась для него перспектива синтеза между холодом и кипятком, между угнетенностью безочарования и стремительной полнотою жизни, — это, конечно, совсем не означает, будто Лермонтов отказался от своих высоких требований к миру, понизил свои идеальные оценки, мелко успокоился. Нет, его примиренность не уступка, его смиренность не пошлость; напротив, он поднялся на ту предельную высоту, где человек достигает благоволения, где он постигает значительность будней, подвиг простоты… Он как поэт становился сердечнее, мягче, ближе к реальности; в прекрасную сталь его стихов все больше проникала живая теплота и человечность, — но его убили, и он ушел, не договорив».

«Кто близ небес, тот не сражен земным»

1

Природу поразительного, отмеченного всеми бесстрашия Лермонтова перед смертью — на войне ли, в мирной ли жизни (как не идет к нему это слово — мирный) — пытались понять многие. Выйдя из юношеского возраста, он с годами, казалось, нарочно испытывал судьбу, словно бы вызывал жизнь на смертельный поединок. Его ненавистникам и недоброжелателям мнилось, что поэт хвастается своею храбростью. Однако не сам ли он, отдавая дань здравому смыслу, писал о настоящем кавказце, что тот смеется над новичками, которые, норовя быстро отличиться, без нужды подставляют лоб под пули. Показав себя сразу настоящим воином и командиром, Лермонтов тем не менее нисколько

не берегся в бою, напротив, хладнокровно рвался в самое пекло. Значит, иначе не мог. Но что же тогда двигало поэтом?.. Размах толкований его беспримерного поведения чрезвычайно широк — и мистика, тайна тут соседствует с бытом.

«Бывшая при рождении Михаила Юрьевича акушерка тотчас же сказала, что этот мальчик не умрет своею смертью, и так или иначе ее предсказание сбылось. Но каким соображением она руководствовалась — осталось неизвестно», — писал его биограф Петр Шугаев.

Тут замечательно слово — «тотчас же», еще более загадочное, чем «соображение» повитухи.

Воин и бретер Дорохов, тот, по крайней мере, довольно долго наблюдал Лермонтова в офицерском обществе и в походах, прежде чем сказал, как вздохнул: «Славный малый — честная, прямая душа — не сносить ему головы».

Стремление отличиться, желание всегда быть первым — вполне естественны для молодого офицера. Но и современникам Лермонтова, и тем, кто исследовал его творчество и жизнь, было очевидно, что поэтом владели куда как более сильные страсти и они далеко не всегда поддавались разумным объяснениям.

Мережковский, долго и убедительно размышляя о бесстрашии Лермонтова, заключает:

«Никто не смотрел в глаза смерти так прямо, потому что никто не чувствовал так ясно, что смерти нет.

Кто близ небес, тот не сражен земным.

Когда я сомневаюсь, есть ли что-нибудь кроме здешней жизни, мне стоит вспомнить Лермонтова, чтобы убедиться, что есть…»

«Он не терпел смерти, т. е. бессознательных, слепых образов и фигур, даже в окружающей его природе», — подметил Сергей Андреевский.

Этот же автор обратил внимание на характерные и загадочные слова Печорина доктору Вернеру в последние мгновения перед дуэлью:

«Во мне два человека: один живет в полном смысле этого слова, другой мыслит и судит его; первый, быть может, через час простится с вами и миром, а второй… второй…»

Что же второй?.. — осталось недосказанным: Печорин вдруг прерывает свою речь словами: «Посмотрите, доктор, это, кажется, наши противники».

За него договаривает Андреевский:

«Вот этот-то второй — бессмертный, сидевший в Печорине, и был поэт Лермонтов, и ни в ком другом из людей той эпохи этого великого человека не сидело».

Глубок в оценках философ Петр Перцов:

«Лермонтов — лучшее удостоверение человеческого бессмертия. Оно для него не философский постулат и даже не религиозное утверждение, а простое реальное переживание. Ощущение своего «я» и ощущение его неучтожимости сливались для него в одно чувство. Он знал бессмертие раньше, чем наступила смерть».

Но мысли Перцова отнюдь не всегда кажутся бесспорными.

Так, он, как и многие другие, считает дуэль Лермонтова замаскированным самоубийством — с той же самой психологией «неприятия мира», как самоубийство Вертера, «и только без Шарлотты».

Не в правилах дворянина и офицера — не отвечать на вызов. Конечно, и головоломную храбрость Лермонтова в кавказских рубках тоже можно подверстать под скрытое стремление к досрочной смерти, однако не все так просто.

Можно ли называть замаскированным самоубийством нежелание стрелять в Мартынова, как до этого и в Баранта? Очевидно, что как воин Лермонтов признавал за собой право на кровопролитие только в сражении с врагом отечества на поле боя — но не на дуэли. И на войне и в жизни он искал сильных ощущений, но сам по характеру был отходчив и отнюдь не кровожаден. Да и как тот, кто в постоянном споре с Небом отстаивал свое достоинство, кто постиг своего Демона во всей его безмерной мощи, мог всерьез считать своими врагами — заносчивого, недалекого Баранта или туповатого, мелкого себялюбца Мартынова? «Французика» ему было вполне достаточно поставить на место, слегка проучить, а с «Мартышкой», как-никак приятелем, поэт готов был тут же примириться. Стрелять в безоружного (а что такое дожидающийся выстрела в себя противник на дуэли, как не безоружный)было не по-нему.

Поделиться с друзьями: