Михаил Сперанский. Его жизнь и общественная деятельность
Шрифт:
По поручению Александра, автор цитируемых мемуаров был на другой день у Барклая. “Это все глупости, – сказал при этом военный министр, – сердят государя, а в этом ваш Балашов – великий мастер. Расстаться с Воейковым мне прискорбно будет: я к нему так привык”. Честный и не посвященный в дворцовые интриги генерал думал, что это только глупости, и не знал, что погибель Хитрово, Воейкова, Магницкого, – все это нужно лишь как ступени для достижения более громкого, исторического падения. Открывая измену, надо открыть и соучастников. Дело с картою, будто бы найденною у Хитрово и будто бы с отметками о движении армии, сделанными не то им, не то Воейковым, не то Магницким, по указаниям Воейкова, а быть может и самим Сперанским (прямо еще не назван), и предназначенною для Коленкура, это дело, как и дело о киевском конверте, продолжало развиваться. Денег Балашов, конечно, не представил, сославшись, что письмо перехвачено уже распечатанное. Это возбудило Александра против него, но, раз поверив извету, он подумал только, что Балашов деньги присвоил себе, а это, конечно, не послужило к оправданию Сперанского в том, что он продался явным сторонникам Наполеона, с которым готовилась война. Де Сенглен был снова призван. Ему дано было 5 тысяч руб. за оказанные услуги. “Из донесения графа Растопчина о толках московских, – говорил Александр, – я вижу, что там ненавидят Сперанского, полагают, что он в учреждениях министерств и совета хитро подкопался под самодержавие... Граф Марков отзывается о нем дерзко и предсказывает ужасную будущность, которую нанесет Наполеон России. Здесь, в Петербурге, Сперанский пользуется общей ненавистью, и везде в народе проявляется желание ниспровергнуть его учреждения. Следовательно, учреждение министерств есть ошибка”. Мнение Александра, стало быть, было уже составлено, и участь Сперанского была
И в это-то время горькая ирония судьбы отнимала у России благородного и бескорыстного государственного человека, которого, и оклеветанного, и заподозренного, Александр не включил в эту галерею своих сановников! Однако именно эти сановники и доставляли сведения о Сперанском.
События развивались. Война надвигалась. Александр решился еще раз посоветоваться со Сперанским о деле первой государственной важности. Верный своим мнениям, Сперанский ответил советом собрать государственную думу, рассчитывая, конечно, этим средством сделать войну популярною и превратить ее в национальную. Александр, настроение которого уже больше не гармонировало со строем идей Сперанского, остался крайне недоволен таким советом. “Что же я такое? – говорил он де Сенглену. – Нуль! Из этого я вижу, что он подкапывался под самодержавие, которое я обязан вполне передать наследникам моим”. История с картой получила новую редакцию, будто Барклай-де-Толли отправил Воейкова к государю с маршрутом всей армии в Вильну и с означением порядка марша каждого корпуса. Сперанский знал, что император этого ожидал, и был с докладом у государя, когда объявили о Воейкове. Сперанский выходит из кабинета и встречает Воейкова. “Вот он! Пожалуйте”, – сказал Сперанский и пошел с этою бумагой обратно в кабинет.
К половине марта раздражение Александра против Сперанского достигло крайнего предела. 11 марта 1812 года де Сенглен был призван к Александру утром. “Конечно, – сказал государь, – и как мне это ни больно, но со Сперанским расстаться должен. Я уже поручил это Балашову, но я ему не верю и потому велел ему взять вас с собою. Вы мне расскажете все подробности отправления”. Отправление это должно было, однако, состояться еще через шесть дней. К 17 марта все распоряжения были сделаны, а 15 марта вечером посетил императора известный физик, профессор Дерптского университета Паррот, пользовавшийся большим доверием Александра. Ему было открыто в этой вечерней беседе готовившееся событие, скрытое в глубокой тайне. Честный, далекий от дворцовой жизни с ее волнениями и интригами, ученый был страшно взволнован беседою. Александр ему сообщил об измене Сперанского и о своем намерении расстрелять государственного секретаря. Вернувшись домой и собравшись с мыслями, Паррот решился писать императору: “В минуту, когда Вы вчера доверили мне горькую скорбь Вашего сердца об измене Сперанского, я видел Вас в первом пылу страсти и надеюсь, что теперь Вы уже далеко откинули от себя мысль расстрелять его. Не могу скрыть, что слышанное мною от Вас набрасывает на него большую тень, но в том ли Вы расположении духа, чтобы взвесить справедливость этого обвинения, а если бы и были в силах несколько успокоиться, то Вам ли его судить? Всякая же комиссия, наскоро для того наряженная, могла бы состоять только из его врагов”.
Далее Паррот предлагает ограничиться временно удалением Сперанского, назначив после войны законный суд. “Мои сомнения в действительной виновности Сперанского подкрепляются тем, – прибавляет Паррот, – что в числе второстепенных доносчиков на него находится один отъявленный негодяй, уже однажды продавший другого своего благодетеля”. В заключение Паррот замечает: “От находящих свой интерес следить за Вашим характером не укрылась, я это знаю, свойственная Вам черта подозрительности, и ею-то хотят на Вас действовать. На нее же, вероятно, рассчитывают и неприятели Сперанского, которые не перестанут пользоваться открытой ими слабой стороной Вашего характера, чтобы овладеть Вами”. Впоследствии Паррот приписывал себе зслугу спасения Сперанского от смерти (в письме к императору Николаю от 8 января 1833 года), но едва ли Александр имел когда-либо серьезное намерение казнить Сперанского. Слова, сказанные в увлечении и свидетельствовавшие лишь о степени раздражения Александра против государственного секретаря, были приняты почтенным физиком в слишком буквальном смысле. Наконец, чтобы казнить, надо было судить, а более нежели сомнительно, чтобы какой бы то ни было суд мог осудить Сперанского по тем данным, которые могли бы представить Балашов, Армфельд и их достойные сотрудники. Мы выше видели, что еще за три дня до беседы Александра с Парротом ссылка, а не суд и казнь, была предназначена для Сперанского.
Ссылка в административном порядке, без суда и публичного обвинения, всегда составляет вопрос: “За что был наказан и заточен человек?” Чему из столь разнообразных доносов и изветов поверил император, решивший участь Сперанского? Подозрение в измене руководило этим решением, или негодование за обличенную будто бы продажность (извет с киевским письмом), или намерение покарать приписанные обвиняемому дерзкие отзывы о правительстве и монархе, или опасение тайных козней и сношений с иллюминатами и либералами, или, наконец, при неполном убеждении в каждом из этих обвинений в частности, подействовало решающим образом их соединение? Завершение первого либерального периода правления Александра, естественно, должно было сопровождаться удалением от дел Сперанского, главного представителя преобразовательной политики, но это “естественное удаление” не объясняет и не оправдывает жестокой участи, постигшей Сперанского. Выше мы собрали весь фактический материал, который может дать это объяснение. Приведем еще несколько выводов из него, сделанных современниками и потомками, государственными людьми и учеными историками: “Сперанский был жертвой Балашова и Армфельда, – пишет в своих Записках граф Нессельроде, – воспользовавшихся общественным мнением, враждебным к реформам, возлагавшимся на Сперанского”. Тогдашнее общественное мнение – это было мнение вельможества, дворянства и чиновничества. Мы видели мотивы их вражды к реформам, так что основная причина удаления Сперанского указана графом Нессельроде совершенно верно, но для объяснения ссылки она недостаточна. Сам Армфельд говорит де Сенглену: “Знайте, что Сперанский, виновен он или нет, должен быть принесен в жертву. Это необходимо для того, чтобы привязать народ к главе государства, и ради войны, которая должна быть национальной”. Это, выходит, похоже на то, что Армфельд навязывал императору нечто вроде известного растопчинского поступка с Верещагиным. Известно, что, возбудив население Москвы своими афишами и окруженный толпой, встревоженной слухами о сдаче, граф Ростопчин выдал ей некоего Верещагина как изменника, и пока чернь расправлялась с мнимым предателем, благоразумно оставил столицу. Александру, конечно, не нужно было скрываться от народа, ему преданного, и только иностранец, лишь вчера переменивший отечество, как меняют службу одного ведомства на другое, мог думать, что нужны какие-нибудь искусственные меры для возбуждения русских к защите России. Война, перенесенная в пределы России, становилась уже по этому одному войною национальною. Конечно, русский император не нуждался в своем Верещагине, в своем сознательно мнимом изменнике, отданном в жертву черни. Де Сенглен, однако, поверил Армфельду.
Враждебное настроение общества по отношению к Сперанскому указывало, по мнению де Сенглена, на него, и его принесли в жертву. “Таким образом, все актеры, – прибавляет де Сенглен, – кроме царя, который один был деятелен и один с Армфельдом направлял таинственно весь ход драмы, остались в дураках. Мы действовали, как телеграфы, нити которых были в руках императора. Из чего хлопотали? О том, что давно решено было в уме государя”. В последнем, по-видимому, есть доля истины. Падение Сперанского, как кажется, было предрешено сравнительно задолго до катастрофы. Александр лишь собирал данные: “Сперанский никогда не был изменником отечества, – сказал долго спустя Александр в разговоре с графом Закревским, – но вина его относилась лично ко мне”. Так колебались современники в объяснении катастрофы 17 марта 1812 года. Профессор Романович-Славатинский дает сжатое резюме этих разноречивых объяснений и толкований: “Интрига воспользовалась тем мрачным состоянием духа, в котором находился император Александр в начале 1812 года, когда уже близилась война с Наполеоном. Дело интриги повели граф Армфельд и министр
полиции Балашов. Сперанского прямо обвинили в измене. Государь хорошо знал неосновательность этого обвинения, но все-таки пожертвовал своим благороднейшим слугой. В лице его он хотел покарать иллюзии своей молодости”. Что главная причина падения заключалась в направлении Сперанского, думали и некоторые из современников. В Записках Корниловича читаем: “Сперанский был сослан по наущениям шведа Армфельда и министра полиции Балашова за представленные императору проекты об отделении судебной власти от правительственной и о постепенном введении представительного правления”.Но если у Сперанского не было сильных друзей, то были все же единомышленники в русском обществе, все это деятели первой половины правления Александра. Сами враги Сперанского, как свидетельствует де Сенглен, опасались, что Сперанский может быть энергично поддержан либеральными вельможами и сановниками, в особенности графом Кочубеем и графом Мордвиновым. Друзья Сперанского рассчитывали еще на графа Шувалова. Последний действительно высказывался в пользу Сперанского, но его голос не имел большого значения. Кочубей, сам выдвинувший Сперанского и высоко ценивший его, поддался в это время влиянию сплетен и великосветских клевет. Не доверяя, конечно, толкам об измене, он заколебался в вопросе о корыстности и интересовался состоянием Сперанского. Это временное колебание, скоро прошедшее, заставило, однако, Кочубея воздержаться от всяких шагов в пользу Сперанского, с которым вскоре, еще опальным, он возобновил дружеские сношения и переписку. Заступничество Кочубея, однако, едва ли принесло бы пользу Сперанскому, как не принес ему пользы Мордвинов, в то время более влиятельный нежели Кочубей. Не будучи в состоянии спасти Сперанского, Мордвинов, этот рыцарь чести и благородства, подал в отставку. Не получая формального увольнения, Мордвинов все-таки оставил Петербург немедленно после высылки Сперанского и не стеснялся громко защищать последнего.
Между тем Сперанский ничего не подозревал и продолжал спокойно работать в тиши своего кабинета и вести свой обычный уединенный образ жизни, посещая немногих близких знакомых. 17 марта 1812 года, в воскресенье, он обедал у приятельницы своей покойной жены, г-жи Вейкардт. Сюда явился фельдъегерь с приказанием явиться к государю в тот же вечер, в 8 часов. “Приглашение это, которому подобные бывали очень часто, не представляло ничего необыкновенного, – замечает барон Корф, – и Сперанский, заехав домой за делами, явился во дворец в назначенное время. В секретарской ожидал приехавший также с докладом князь А. Н. Голицын, но государственный секретарь был позван раньше”. Александр объявил Сперанскому об ожидавшей его участи: удаление от дел и ссылка под надзор полиции в Нижний Новгород. Но какая причина этого жестокого решения? Ни об измене, ни о продажности Александр ничего не сказал Сперанскому. Здесь, лицом к лицу со своим сотрудником стольких лет, император не произнес обвинения, еще за день лишь сообщенного Парроту. Его ли, Сперанского, обвинять в продажности и корыстных видах, его, который не воспользовался своею близостью к императору и его расположением и ничего для себя не исходатайствовал, ни аренд, ни земель, ни капиталов, как то было тогда в обычае? Его ли, Сперанского, обвинять в франкофильстве и пожертвовании русскими интересами, когда исключительно благодаря его инициативе и энергии был создан таможенный тариф 1810 года, столь сильно повредивший французской торговле и промышленности и открывший вместе с тем первую серьезную брешь в континентальной системе, этом любимом детище Наполеона? Ему ли, наконец, предъявлять обвинение в измене в интересах Франции и Наполеона, когда именно через него в течение стольких лет Александр направлял свою неофициальную политику, не доверявшую официальной французской дружбе? Личность Сперанского, представшая Александру в этот вечер во всем его скромном, нравственном величии, одним своим появлением отстранила все эти обвинения... Что же оставалось? “Я не знаю в точности, – пишет в своем пермском письме Сперанский, – в чем состояли секретные доносы, на меня возведенные. Из слов, которые, при отлучении меня, Ваше Величество сказать мне изволили, могу только заключить, что были три главные пункта обвинения: 1) что финансовыми делами я старался расстроить государство, 2) привести налогами в ненависть правительство и 3) отзывы о правительстве”. Первые два пункта имеют очевидную связь с записками Карамзина, Чичагова и Розенкампфа, а последний – с вышеприведенным доносом Балашова. Покуда продолжалась эта последняя аудиенция, князь Голицын и генерал-адъютант граф Павел Кутузов ожидали в секретарской. Наконец вышел Сперанский. Он был “почти в беспамятстве, вместо бумаг стал укладывать в портфель свою шляпу и наконец упал на стул, так что Кутузов побежал за водой. Спустя несколько секунд дверь из государева кабинета отворилась, и Александр показался на пороге, видимо расстроенный: “Еще раз прощайте, Михаил Михайлович”, – проговорил он и потом скрылся.
Сперанский отправился домой, где его с полицией ждали Балашов и де Сенглен, уже успевшие выпроводить Магницкого и ныне с тревогой ожидавшие Сперанского, слишком замешкавшегося у государя. По собственному сознанию де Сенглена, и ему, и Балашову приходило-в голову: “Ну, а если он оправдается и, вместо Сперанского, отправлены будут они, Балашов и де Сенглен?” “Признаюсь, – говорил Балашов, – эта мысль тревожила и меня. Чего доброго? Ни на что полагаться нельзя”. Наконец въехала карета. Это был Сперанский, у заговорщиков отлегло от сердца. Засим все последовало, как принято. Бумаги были собраны и заперты в кабинете, который был запечатан де Сенгленом. Некоторые, отобранные Сперанским и запечатанные им в конверт, вручены Балашову для передачи в собственные руки императору. Сперанский не захотел тревожить спавшую дочь и, сделав распоряжение о следовании семейства за ним (то есть тещи и дочери), простился с прислугою. С частным приставом Шипулинским его помчали в ссылку, через Москву, в Нижний Новгород. Так совершилось это историческое событие и так завершился первый период правления Александра I, период либеральных начинаний и преобразовательных планов.
Не рассказываем печальной истории ссылки Сперанского. Ограничиваемся следующей краткой, но живописной характеристикой, сделанной профессором Романовичем-Славатинским: “Оскорбляемый на пути всеми встречными, даже ямщиками, Сперанский скоро был доставлен в Нижний, откуда его перевезли в Пермь. Здесь положение его сначала было таково, что он нуждался в насущном хлебе и должен был закладывать царские подарки и пожалованные ему ордена, чтобы добывать небольшие суммы денег. А его, имевшего незадолго пред тем в руках своих все финансы империи, подозревал даже Кочубей в приобретении больших богатств! Велики были и оскорбления, которым подвергался в Перми наш реформатор: враждебные ему демонстрации делал архиерей даже во время божественной литургии, когда изгнанник отводил свою душу молитвой; уличные мальчишки дразнили его криком “изменник, изменник!” и бросали в него грязью. Нуждаясь в средствах к жизни, всеми оскорбляемый, Сперанский в январе 1813 года написал из Перми свое знаменитое письмо к государю, полное достоинства и гордого сознания своей правоты и заслуг перед отечеством. В письме этом он оправдывал совершенные им реформы, вспоминал свои прежние интимные беседы с государем: “Что другое вы слышали от меня, кроме указаний на достоинство человеческой природы, на высокое ее предназначение, на закон всеобщей любви, яко единый источник бытия, порядка, счастия, всего изящного и высокого?” Государь дозволил Сперанскому переехать из Перми в новгородское поместье Великополье, принадлежавшее его дочери. Здесь начинаются искательные сношения с Аракчеевым, которые ложатся некоторой тенью на светлый образ нашего реформатора.
Через Аракчеева, уже всесильного в это время, Сперанский добивался свободы. Кто знает, какой душевный процесс совершался в Сперанском в эти долгие годы заточения (освобожден из Великополья он был только 30 августа 1816 года, то есть через четыре с половиной года после ареста), при виде всех рушившихся планов своих, при размышлении о подрастающей дочери, при перенесении всех этих незаслуженных оскорблений и утрат... Возвратился он на поприще государственной деятельности уже иным человеком. Не лихоимец и не продажный, он становится и не таким бессребреником; он ищет себя обеспечить, составить состояние... Не изменник своих учреждений, никогда не предававшийся служению реакции, как Голицын, Магницкий и другие, он, однако, идет теперь на компромиссы, ищет поддержки у сильных мира, старается завязать связи и отношения, становится искателен, часто надевает личину. Сперанского этого второго периода его государственной деятельности называет Н. И. Тургенев человеком без души, а граф Канкрин – великим ипокритом. [10] Но этот видимый политический индифферентизм, поразивший Тургенева, и это политическое лицемерие, подмеченное Канкриным, были равно чужды Сперанскому, как мы его знаем в первый период его государственной деятельности. Он их вынес из жестокого испытания, столь незаслуженного и столь долгого, и внес их в свою деятельность второго периода. Об этой деятельности мы расскажем вкратце в следующей главе.
10
лицемером (гр.).