Михаил Зощенко
Шрифт:
Собственно, сначала эта старуха в вагон влезла со своим багажом. А за ней уж этот тип со своими усиками.
Старуха, значит, впереди идет — пробивается сквозь публику, а он за ней небрежной походкой. И все командует ей:
— Неси, — кричит, — ровней, корзинку-то. Просыпешь чего-то там такое… Становь теперича ее под лавку! Засупонивай, я говорю, ее под лавку. Ах, чертова голова! Узел-то не клади гражданам на колени. Клади временно на головы… Обожди, сейчас я подниму его на верхнюю полку. Фу-ты, я говорю, дьявол какой!
Только видят пассажиры — действия гражданина ненастоящие — форменное
Некоторые начали вслух выражать свое неудовольствие, дескать, не пора ли одернуть, если он зарвался и кричит и командует одной прислугой. Где ж это возможно одной старухе узлы на головы ложить? Это же форменная гримаса нэпа.
Около окна просто брожение среди публики началось.
— Это, — говорят, — эксплоатация трудящихся! — Нельзя же так кричать и командовать на глазах у публики. — Это унижает ейное старушечье достоинство.
Вдруг один, наиболее из всех нервный, гражданин подходит до этого, который с усиками, и берет его прямо за грудки.
— Это, — говорит, — невозможно допущать такие действия. Это издевательство над несвободной личностью. Это форменная гримаса нэпа.
То есть, когда этого нового взяли за грудки, он побледнел и откинулся. И только потом начал возражать.
— Позвольте, — говорит, — может быть, никакой гримасы нету? Может быть, это я с моей мамашей в город Ленинград еду? Довольно, — говорит, — оскорбительно слушать подобные слова в нарушении Кодекса.
Тут среди публики некоторое замешательство произошло. Некоторый конфуз: дескать вмешались не в свои семейные дела. Прямо неловко. Оказывается, это всего-навсего мамаша.
Наиболее нервный человек не сразу, конечно, сдался.
— А пес, — говорит, — ее разберет! На ней афиши не наклеено — мамаша или папаша. Тогда объявлять надо при входе.
Но после сел у своего окна и говорит:
— Извиняюсь все-таки. Мы не знали, что это ваша преподобная мамаша. Мы подумали как раз, знаете, другое. Мол, это, подумали, домашняя прислуга. Тогда извиняемся.
До самого Ленинграда который с усиками оскорблялся задним числом за нанесенные ему обиды.
— Это, — говорит, — проехаться не дадут — сразу беруть за грудки. Затрагивають, у которых, может быть, билеты есть? Положите, мамаша, ногу на узел — унести могуть… Какие такие нашлись особенные… А, может, я сам с 17 года живу в Ленинграде.
Другие пассажиры сидели молча и избегали взгляда этого оскорбленного человека.
Мещанский уклон
Этот случай окончательно может доконать человека.
Василия Тарасовича Растопыркина, — Васю Растопыркина, этого чистого пролетария, беспартийного черт знает с какого года, — выкинули давеча с трамвайной площадки.
Больше того — мордой его трахнули об трамвайную медную полустойку. Он был ухвативши за нее двумя руками и головой и долго не отцеплялся. А его милиция и обер-стрелочник стягивали.
Стягивали его вниз по просьбе мещански настроенных пассажиров.
Конечно, слов нет, одет был Василий Тарасович не во фраке. Ему, знаете, нету времени фраки и манжетки на грудь надевать.
Он, может, в пять часов шабашит и сразу домой прет. Он, может, маляр. Он, может, действительно, как собака грязный едет. Может, краски и другие предметы ему льются на костюм во время профессии. Может, он от этого морально устает и ходить пешком ему трудно.И не может он, в виду скромной зарплаты, автомобили себе нанимать для разъездов и приездов. Ему автомобили — не по карману. Ему бы на трамвае проехаться — и то хлеб. Ой, до чего дожили, до чего докатились!
А пошабашил Василий Тарасович в пять часов. В пять часов он пошабашил, взял, конечно, на плечи стремянку и ведрышко с остатней краской и пошел себе к дому.
Пошел себе к дому и думает:
«Цельный день, — думает, — лазию по стремянкам и разноцветную краску на себя напущаю и не могу иттить пешком. Дай, — думает, — сяду на трамвай, как уставший пролетарий».
Тут, конечно, останавливается перед ним трамвай № 6. Василий Тарасович просит, конечно, одного пассажира подержать в руке ведрышко с остатней краской, а сам, конечно, становит на площадку стремянку.
Конечно, слов нет, стремянка не была сплошной чистоты — не блестела. И в ведрышко — раз в нем краска — нельзя свои польты окунать. И которая дама сунула туда руку — сама, дьявол ее задави, виновата. Не суй рук в чужие предметы!
Но это все так, с этим мы не спорим: может, Василий Тарасович, действительно верно, не по закону поступил, что со стремянкой ехал. Речь — не об этом. Речь — о костюме. Нэпманы, сидящие в трамвае, решительно взбунтовались как раз именно насчет костюма.
— То есть, — говорят, — не можно к нему прикоснуться, совершенно, то есть, отпечатки бывают.
Василий Тарасович резонно отвечает:
— Очень, — говорит, — то есть, понятно, — раз масляная краска на олифе, то отпечатки завсегда случаются. Было бы, — говорит, — смертельно удивительно, если б без отпечатков.
Тут, конечно, одна нэпманша из кондукторов трезвонит, конечно, во все свои звонки и вагон останавливает.
Останавливает вагон и хамским голосом просит сойти Василия Тарасовича.
Василий Тарасович говорит:
— Трамвай для публики, или публика для трамвая, — это же, — говорит, — понимать надо. А я, — говорит, — может, в пять часов шабашу. Может, я маляр?
Тут, конечно, происходит печальная сцена с милицией и обер-стрелочником. И кустаря-пролетария Василия Тарасовича Растопыркина сымают, как сукина сына, с трамвайной площадки, мордой задевают об полустойку и высаживают.
Со стремянкой уж и в вагоне проехаться нельзя! До чего докатились!
Прелести культуры
Всегда я симпатизировал центральным убеждениям.
Даже вот, когда в эпоху военного коммунизма нэп вводили, я не протестовал. Нэп так нэп. Вам видней.
Но, между прочим, при введении нэпа сердце у меня отчаянно сжималось. Я как бы предчувствовал некоторые резкие перемены.
И, действительно, при военном коммунизме куда как было свободней в отношении культуры и цивилизации. Скажем, в театре можно было свободно даже не раздеваться — сиди в чем пришел. Это было достижение.