Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

С годами страсти улеглись, одолели семейные заботы, хозяйство, но никогда не забуду, с каким молодым волнением декламировал старый отставной кирасир:

Известно мне: погибель ждет Того, кто первый восстает На утеснителей народа; Судьба меня уж обрекла. Но где, скажи, когда была Без жертв искуплена свобода?

В такие минуты, верю, в нем действительно «бунтовала» кровь Вовгуры-Лиса.

Голос дяди Миши звучит как-то непривычно приглушенно, уводит меня далеко-далеко.

И расступаются, тают тесные стены спальни-кабинета.

Вижу бабушку Ольгу Еремеевну, мать композитора. Мне она помнится вся седая, дородная, важная и… очень добрая.

Гимназистик первого или второго класса, я бывал у нее на Караваевской (теперь улица Л. Толстого), где она после смерти моего деда жила у Старицких.

Латынь в отличие от пушкинских дней («Латынь из моды вышла ныне…») снова вошла в моду в классических гимназиях. Учитель латинского языка попался нам злющий, и я, бывало, являлся к бабушке «умытый слезой».

— Что, снова латынь? Ну, садись, садись, гостем будешь.

Голос у бабушки сердитый, а глаза добрые, смеющиеся.

Поит меня душистым, настоенным на травах чаем, угощает «секретным» ореховым вареньем.

— Очень оно полезное, Остап. Такое варенье даже Цезарю твоему не снилось.

Моя бабушка была хорошей пианисткой. Когда одна, а иногда в четыре руки с отцом она охотно играла свои любимые сонаты Генделя, вариации на когда-то популярную оперу «Белая дама», произведения Фильда. Пленяли нас не только музыка и мастерство исполнения (бабушка и в старости играла превосходно). Исчезали морщины, молодели глаза, и на миг она превращалась в институтку Оленьку, примерную воспитанницу Смольного института.

— Ух, уж мне эти институтки! — много лет спустя сердито говорил дядько Михайло. — Понимаешь, Остап, нашла коса на камень. Дед твой казацким происхождением гордится, песню украинскую любит, а бабушка в другую сторону тянет… Так над бедным Миколой и столкнулись два противоположных веяния: с одной стороны — французский язык, манеры и аристократическая чопорность матери и гувернантки, с другой — Вовгура-Лис, украинская речь, песни улицы, привольные игры со сверстниками, детьми крепостных.

Бабушка твоя долго, бывало, противилась и спорила и служанок наказывала. Попадало на орехи и Миколе и мне, чтоб «не смели шляться с дворовыми детьми».

Зато дед твой, человек мягкий, либеральный, держал постоянно нашу сторону, правда с одним условием — всюду нас должен был сопровождать дядька Миколы, Созонт. Ему Виталий Романович доверял как самому себе.

Созонт… С ним мы еще встретимся на страницах этой книги.

А пока возвратимся в Гриньки и Жовнин 50-х годов прошлого столетия.

Дом в Гриньках, точнее хата Лысенок, стала тесной для разросшегося семейства. И дед мой затеял переезд в Жовнин.

Для дома и усадьбы он задолго облюбовал живописное место на горе, по которой спускался к леваде фруктовый сад. Левада, покрытая яворами, орешником, тянулась почти до Сулы. Вербы купали свои зеленые косы в прозрачных, как девичья слеза, водах. С горки виднелись заднепровские дали с синеющими холмами, безмолвными стражами Сулы.

Гимназисты-кузены в восторге от нового дома, от Сулы и… каникул. Друзья не расстаются ни на минуту.

От зари до зари на берегу тихой Сулы. То купаются — из воды не вылезают, то рыбу удят. Можно и просто так, без цели полежать на ласковой прибрежной траве, бездумно следить за ленивым ходом облаков.

Сон подкрадывается незаметно, и уже не облака, а богатырские кони плывут над Сулой, впереди боевой дружины — князь Игорь, за ним скачет, посвечивая своим золотым шлемом, буй-тур Всеволод.

Кони ржут за Сулою, Звенит
слава в Киеве…

По вечерам у старой водяной мельницы собирается «улица». Поют парубки и девчата.

Ой, Гандзю, милостива, Чим ти брови намастила? Купервасу купувала, Чорні брови малювала, —

заводит парубок насмешливо, и сразу хлопцы лихо, с издевкой подхватывают:

Ой, Гандзю, кучерява Під решетом ночувала. Як решето продереться, Гандзя лиха набереться.

Не остается в долгу и «Гандзя»:

Ой, ти дуб, я береза, Ой, ти п’яний, я твереза, Ой, ти старий, я молода, Чом між нами незлагода.

Тот же насмешливый голос отвечает:

Ой, я дуб, ти береза, Ой, я п’яний, ти твереза. Ой, я старий, ти молода, Тим між нами незлагода.

Чаще над Сулой плывут в это лето грустные, хватающие за сердце песни. Матери и жены, сестры и невесты, вдовы, даже не успевшие побывать под венцом, оплакивают своих сыновей и братьев, мужей и возлюбленных, убитых на Севастопольских бастионах в Крымскую кампанию:

Ой, на горі огонь горить, А в долині козак лежить, Накрив очі китайкою, Заслугою козацькою.

Каркает ворон над головой, а у ног казака верный конь плачет, с хозяином-другом прощается. Бежать ему дорогой степной, широкой, через вражьи заслоны к родному дому… Выйдет мать, спросит:

Ой, коню мій вороненький, А де ж мій син молоденький?

Лежит казак в чистом поле на чужой сторононьке. Не вернуться ему ни к дивчине — голубке своей, ни к родной матери, не ловить ему рыбу в Суле, не пахать, не сеять на земле, вспоенной кровью и потом предков.

И уже другой голос с тоской и тайной надеждой вопрошает:

Ой, вербо, вербо. Де ты росла, Що твоє листячко Вода знесла?

Друзья не шелохнутся. В огромном дупле столетней вербы, бог весть когда расцеловавшейся с молнией, почти совсем темно. И непонятно, как удается Миколе записывать мелодию в нотную тетрадь, с которой все лето не расстается. В дупле, как уверяет Микола, романтичней.

Зато на ярмарке можно с Созонтом потолкаться вволю.

Не только с Созонтом. С двумя приятелями ходит по ярмарке еще один незримый дядько — насмешливый, все подмечающий Рудый Панько.

Недавно впервые прочитаны «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Тарас Бульба». Кузенам теперь на каждом шагу мерещатся гоголевские герои.

А Жовнин в ярмарку и впрямь Сорочинцы! Все, как у Гоголя, «кричит, гогочет, гремит. Шум, брань, мычание, блеяние, рев — все сливается в один нестройный гул». Волы, мешки, сено, цыгане, горшки, бабы, пряники, шапки — все ярко, пестро, нестройно, мечется кучами и снуется перед глазами.

Поделиться с друзьями: