Миледи Ротман
Шрифт:
— Мама бы твоя сейчас радовалась. Сын ученый, два института, жена-красавица… А все остальное — наживное, правда, Ваня?
Миледи воскликнула жалобно, почуяв в своих словах что-то неладное. И за этот детский испуг Ротман сразу простил жену.
Деревни Жуковой нет,
И мать на погосте.
Успела, родная, истлеть,
В землицу упрятала кости…
Не будет родимая в гости,
Хоть лопну я, грешный, от злости.
Я думал: мне век сиротеть,
Как перст, на юру коченеть,
Не зная душевной отрады…
И Бог посылает награду.
— Стихи Некрасова? — спросила Миледи, поправляя сползающее с плеч рыжее солдатское одеяло.
— Почему Некрасова? Мои… Знаешь,
— А что это за награду тебе Господь послал? — слукавила Миледи: ей хотелось подтверждения своим чувствам. Ведь всякая женщина любит ушами; хлебом ее не корми, но пощекочи слух сладкими, как патока, словами, хотя бы и на деле цена им ломаный грош.
— Тебя, радость моя… Я сильный! Да, я очень сильный и упрямый и ничего не боюсь. Но от черных мыслей, увы, не поставишь стены. Вот все мучит меня, мучит и терзает! — вдруг признался Иван, внезапно охрипнув. — Я умру, и род наш кончится. Понимаешь? Вас, Левушкиных, много, вы насеялись. Но наша-то ветвь, наш род навсегда пресечется, будто и не были. Ты должна подарить мне сына, должна. Понимаешь?
— Ваня, давай у нас жить…
— Никогда… В примаки, в заугольники не пойду.
— Но здесь-то нам как быть, Ваня? Какие дети? Смеешься надо мною? — Миледи с пробудившейся тоскою оглядела затрапезное бобылье хозяйство с коробьями и картонками, с остывшим крохотным камельком, с корытом (или гробом), набитым шкурами, где предстояло коротать ночи и строить детей, — и сразу вся попритухла, поприжухла, в зазывистом лице все разладилось, словно бы осердились друг на дружку и глаза, и губы, и пригорблый великоватый нос, и поблекший ворох волос, который еще намедни величался коруною и был принакрыт прозрачной фатою.
— Тогда, дорогая, кружки по бабьям, а ложки по дядьям. И ауфвидерзеен…
И Ротман, чтобы не тянуть канительного разговора, в худых душах поспешил из дома.
Глава пятая
И во всю дорогу до тещи он лишь однажды обернулся и с досадою спросил у Миледи:
— У тебя с ним что было? Только не лги.
— Ну что ты, Ваня, — соврала Миледи не моргнув глазом.
Она и сама пугалась душою, что Братилов закатился на свадьбу и сейчас заведется новая карусель. Да и не покривила она душою. Ну скажите, а что было? ну, подрастерялась однажды, позабылась, поотпустила вожжи, подставила полную черниленку для гусиного пера, а роспись-то оказалась корявая, торопливая, с кляксою, и сейчас уж нечего и вспомнить от того наваждения. Было и сплыло, и водой унесло.
На второй день зеваки на свадьбу не прихаживают, и запьянцовские души, кто на гостьбу не зван, уже винцом не поваживаются; потому заулок пустынен, никто не трется у стен, не клянчит рюмок. Но по едва слышимому сотрясению воздухов, по пару, клубящемуся из форток, понятно было, что свадьба отчалила от прибегища по новому курсу; Яша Колесо крепко держал руль, отряхнувшись от вчерашней заморочки.
Опохмелка
легла на старые дрожжи, гости сразу затяжелели, огрузли на стульях и потому шибко не задирались и угля в топку не шуровали; молодых сразу пригнетило на подушки, а стариков потянуло на зевоты — укатали сивку крутые горки. Лишь бабы гоношились, такое уж это племя прыткое, трясли юбками, пытались поднять застолье на песенные высоты. И только жених с невестою появились в дверях, как сразу же бабы и старбени, старухи и молодухи, кто с пляскою дружен, как по команде, пошли от лавок и окружили Миледи, завыступывали по скрипучим ярко накрашенным половицам, завели хороводную, пришамкивая беззубыми зебрами и проглатывая слова:От венца молодую везут да приговаривают…
Уж как свекор говорит — вон медведицу везут.
А свекровка говорит — людоедицу везут.
А золовки говорят — да к нам неткаху везут,
А деверья говорят — да непряху везут.
Стары тетки говорят — не ткею, не прядею,
да разорительницу, разорительницу да расточительницу…
Если бы Миледи в Жукову шла замуж, то песня сошла бы за поучение невестке, как в мужней семье себя повести, ежли крутая свекровь начнет пригнетать, а завистливые золовки — выкаблучиваться; но здесь, в своей избе, шутейные приговорки звучали как музейное предание, как отголоски древней старины, уже подзабытой даже в Слободе.
Хоровод то заплетался, то расплетался вокруг гостевого стола, и Миледи невольно выпала из него, а улучив мгновение, нырнула уже с легким сердцем в свою девическую горенку, которую предстояло навсегда оставить. Хоть и засиделась в старых девах, но расставаться с родным углом было грустно: тут жилось в надежном затулье, от ветров и непогоды отец с матерью всегда оборонят. А скинуться в чужой угол — это как бы на юру встать, укрывшись за одинокое дерево: вдруг под ветровалом обрушится, тут и самой пропадать.
Все было ухожено в горенке, в крахмальных вышитых салфеточках и кружевных подзорах, подушки кипейно-белые, и покрывальце-то тканое узорчатое на кровати, и ковер на стене цветистый, махровый, угревный; в зимнюю долгую ночь привалишься к нему, как под бочок к благоверному, и чего только грешного тут не наснится.
Но и сколько было слез испроливано, не одно сголовьице насквозь промокло… Стародевья келеица, бобылья, самая такая для вековухи, когда и ничтожная соринка в укор: де, хозяюшка, в грязи заросла, опамятуйся.
Эй, Миледи, и чего пожалела! Вспомни, как ненавистна была комнатенка в иные поры, когда черная тоска прижмет; и тогда девичья спаленка походит на повапленный гробишко, куда уклали тебя еще живую да и давай петь отходную. Одно спасение было в музыке, чтобы заглушить фортепьяною отрывистый, самодовольный гогот отца, скрипучее ворчанье матери, брюзжание сестер и теток, наведавшихся в гости, звяк посуды и звон стекла, мычанье хмельного братца и сигаретный смрад, разбавленный густым клейким матерком, который, казалось, сам собою навечно прилипал к стенам комнат, развешивался по пыльным углам обширного двора, покрывал Божьи образа на тябле.
… И все же так жалко домашнего быванья, ибо как бы спешишь ты с веселого пира на скудную опохмелку, когда душа горит, и рад ты уже дешевой водочке в граненом стакане и прокислому огурцу.
Свадебщики все пели, пропивали невесту, и Миледи, отпахнув крышку фортепьяны, решилась подыграть. Не Шопен, конечно, и не Чайковский, воют бабы наши с такой тоскою, будто пурга в печной трубе, но что-то такое живет в песне свойское, родное, от чего душа вразнос. И сразу понимаешь, что рай бывает лишь в воспоминаниях. Нет, надобно родиться на великих студных русских просторах, чтобы вытянуть этот распев из самой глубины раздольного сердца. Да разве ж кто поймет русскую величавую душу?..