Миллионы Стрэттон-парка
Шрифт:
Я всех угостил чаем в кафе-кондитерской – это было катастрофически дорого, но лучшее противоядие шоку в тот момент было трудно придумать. Тоби утопил свою скорбь, оставшуюся после столкновения с «правдой жизни», в четырех чашках горячего терпкого чая с молоком и заел их несметным количеством маленьких пирожков, которые только сумел вымолить у официанток.
Шестой заезд мы не смотрели, занятые едой. Все посетили мужской туалет. Когда мы направились к конторе секретаря скачек около комнаты, где взвешивают жокеев, из главного входа рекой потекли толпы разъезжающихся по домам зрителей.
Дети тихонько
– Заходите, – сказал Оливер, кладя на стол аппарат. – Ладно, так что же мы будем делать с этими ребятами?
Вопрос прозвучал чисто риторически, потому что он снова взялся за аппарат и начал нажимать на кнопки.
– Дженкинс? Зайди, пожалуйста, ко мне. – Он снова выключил аппарат. – Дженкинс займется ими.
Коротко постучав во внутреннюю дверь и не дожидаясь разрешения, в комнату вошел служащий ипподрома, – посыльный средних лет в синем плаще с поясом, у него было скучающее лицо и вид добродушного бегемота.
– Дженкинс, – сказал ему Оливер, – отведи этих ребят в раздевалку жокеев, и пусть собирают автографы.
– А не будут они мешаться? – задал я типичный родительский вопрос.
– Жокеи очень любят детей, – проговорил Оливер, жестом показывая, чтобы мои сыновья поскорее уходили. – Отправляйтесь, ребята, с Дженкинсом, мне нужно поговорить с вашим отцом.
– Забирай их, Кристофер, – разрешил я, и все пятеро, счастливые и довольные, исчезли под более чем надежным эскортом.
– Присаживайтесь, – пригласил Оливер, и я, подтащив поближе кресло, сел у стола, за которым сидели Оливер и Роджер.
– У нас не будет и пяти минут, чтобы нас ни разу не прервали, – сказал Оливер. – Поэтому перейдем сразу к делу.
Радиотелефон захрипел. Оливер приложил его к уху, нажал на включатель и стал слушать. Нетерпеливый голос произнес:
– Оливер, быстро сюда. Спонсоры ждут объяснений.
Оливер пытался объяснить:
– Я как раз пишу отчет о четвертом заезде.
– Сейчас же, Оливер. – Властный голос отключился, пресекая попытку привести доводы.
Оливер застонал.
– Мистер Моррис… вы можете подождать?
Он встал и выбежал из комнаты, так и не услышав, могу я подождать или нет.
– Это, – как ни в чем не бывало заметил Роджер, – звонил Конрад Дарлингтон Стрэттон, четвертый барон.
Я промолчал.
– После того как мы с вами виделись в воскресенье, очень многое изменилось, – проговорил Роджер. – Боюсь, к худшему, если может быть хуже. Я хотел еще раз съездить к вам, но Оливер подумал, что нет смысла. А теперь… Вы у нас сами! Какими судьбами?
– Из любопытства. Но из-за того, что дети увидели сегодня у ямы стипль-чеза,
мне, наверное, вообще не следовало сюда приезжать.– Жуткое дело, – кивнул он. – Погибла лошадь. Ничего хорошего для бегов.
– А как же насчет зрителей? Моему сыну Тоби показалось, один из них умер.
Роджер ответил с отвращением в голосе:
– Сто погибших зрителей не вызовут маршей протеста против жестокого спорта. Трибуны могут провалиться и прикончить сотню людей, но скачки будут продолжаться. Потерявшие жизнь люди ничего не стоят, вы же понимаете.
– Значит… этот человек действительно мертв… был мертв?
– Вы его видели?
– Только бинт на лице. Роджер мрачно проговорил:
– Все это попадет в газеты. Лошадь проломила ограждение и попала ему передней ногой по глазам, скаковые подковы, это такие пластины, надеваемые на копыта для скорости, острые, как меч, – картина была страшная, – сказал Оливер. – Но этот человек умер от того, что у него была сломана шея. Умер мгновенно, когда на него свалилось полтонны лошади. Единственно, чему можно порадоваться.
– Мой сын Тоби видел его лицо, – сказал я.
Роджер посмотрел на меня:
– Который из них Тоби?
– Второй. Ему двенадцать. Это тот мальчик, который ехал на велосипеде, тогда, в доме.
– Помню. Вот бедняга. Не удивлюсь, если у него начнутся ночные кошмары.
Тоби вообще заставлял меня беспокоиться больше, чем остальные, вместе взятые, но ничего не помогало. Он родился непослушным, ни на кого не обращал внимания, пока был ползунком, а когда пошел, то превратился в настоящего брюзгу, и с тех пор уговорить его, убедить в чем-то было почти невозможно. У меня было грустное предчувствие, что года через четыре он сделается, вопреки всем моим усилиям, угрюмым, ненавидящим весь мир юнцом, отчужденным и совершенно одиноким. Я чувствовал, что так оно и будет, хотя всем сердцем надеялся, что этого не произойдет. Мне довелось видеть слишком много убитых горем семей, в которых горячо любимый сын или горячо любимая дочь после отрочества вырастали в настоящих человеконенавистников и начисто отвергали любую попытку помочь.
Ребекка Стрэттон, как я понимал, лет десять назад могла быть именно такой девицей. Она ворвалась в кабинет Оливера, как ураган, рванув дверь с такой силой, что та хлопнула о стену, вместе с Ребеккой в комнату влетел вихрь холодного воздуха с улицы и несдерживаемого приступа бешенства.
– Где этот чертов Оливер? – громогласно потребовала она, осматриваясь вокруг.
– С вашим отцом…
Она и не слушала. На ней все еще были бриджи и сапоги, но свой жокейский пиджак она заменила на желто-коричневый свитер. У нее блестели глаза, тело напряглось и вид был полупомешанный.
– Вы знаете, что сделал этот гад, этот дурак доктор? Он отстранил меня на четыре дня от участия в скачках. На четыре дня! Вы только послушайте. Говорит, что у меня сотрясение мозга. Контузия. У него самого, старой задницы, контузия. Где Оливер? Пусть скажет этому мерзавцу, что я все равно поскачу в понедельник. Где он?
Ребекка повернулась на каблуках и вылетела из комнаты с такой же стремительностью, как только что влетела в нее.
Закрыв за ней дверь, я сказал:
– Да уж, сотрясение у нее будь здоров, сказал бы я.