Милосердие
Шрифт:
Вся, вся лагерная жизнь состояла из этих подробностей унижения, несправедливости, в которых и нужды-то особой не было, логики не было, потому что заключенных можно было уничтожить и без того. Но фашизм — это человеконенавистническая идеология, надо было ежедневно утверждать презрение и ненависть к людям.
Книга Познера вскрывает эту ненасытную ненависть, повседневную суть фашизма. Лагерь давал возможность для этого ничем не сдерживаемого разгула фашистских идей.
Мы встретились с Владимиром Познером в Берлине, и я сказал ему, что читаю его книгу. Мы говорили о фашизме. Я — о том фашизме, который был виден нам из окопов под Ленинградом, в танковом триплексе, по дорогам Прибалтики, у стен Кенигсберга, он, Познер, — о фашизме концлагерей. Мы сидели с ним до поздней ночи. Он рассказывал о своих последних
В последней, заключительной главе книги рассказано о приходе советских войск, освободивших заключенных лагеря. Война все время ощущается в книге: война, которую вела наша армия с немецким фашизмом, приближалась к Освенциму. Читая книгу, я вдруг почувствовал, как наша Великая Отечественная война из войны самозащиты, отпора оккупантам превращалась в войну освободительную для народов Европы. Мы, солдаты, тогда, в 43-м — 44-м годах, мало знали об ужасах фашистских концлагерей. И только по мере наступления по Европе начинала проступать для каждого великая миссия нашей армии.
Читая книгу Познера, видишь, как ждали во всех бараках русских, прихода русских, — значит, освобождения; видишь, чего стоил каждый час в этот последний период войны. «Нисхождение в ад» напоминает всем людям о подвиге советских солдат, о тех, кто освобождал европейцев от фашизма.
Книга Познера предстает перед нами как экстракт, эссенция, отжатая художником. В ней сконцентрированы до жгучести сущность фашизма и, с другой стороны, возможности человеческого духа, находившего в себе силы для сопротивления. Даже когда оно не было активным сопротивлением, люди отстаивали в себе человечность, — каким-то чудом они сохраняли в себе чувство дружбы, чувство любви к этому миру, к его красоте, к его краскам и запахам.
Победа над фашизмом, сорокалетие которой мы празднуем, — это не только майские дни сорок пятого года. Победа складывалась из многих малых побед по дороге к Берлину. В конце января исполнилось сорок лет со дня освобождения советскими войсками узников Освенцима. Освенцим давно стал символом фашистского зла — зла гитлеровского нацизма, — и хотя не было боев за Освенцим, но освобождение концлагеря Аушвиц, его ликвидация стали тоже одним из символов Победы.
Наши войска шли дальше — на Германию, впереди было несколько месяцев ожесточенных сражений, и то, что предстало тогда в этих страшных бараках Освенцима, в раскрытых воротах складов, забитых человеческими волосами, в этих печах и газовых камерах, открыло перед всем миром участь Европы — уготованную ей фашизмом угрозу уничтожения народов, от которой избавлял их советский солдат.
Завещание
Человек обыкновенный, совершая поступки пророческие, не верит себе. И мы не верим ему. Путем всяких логических манипуляций странность сводим к случайности, объясняем все совпадением, пока все не становится на свои места.
С гениями это не получается, у них есть действия, которые остаются загадочными. Объяснить эти действия невозможно. Никакая логика не помогает. Сколько бы ни делить их на вероятность, остаток велик. Остается всегда ощущение чуда.
За несколько месяцев до своей гибели Пушкин пишет два стихотворения, оба как бы итоговых: «Из Пиндемонти» и «Памятник». Оба окончательно формулируют, завершают прожитое. Что заставило его, что толкнуло его подвести черту, почему в расцвете физических и духовных сил надо было вернуться к этой старинной форме завещания поэта? Откуда возникла вдруг потребность взглянуть на себя после смерти, издалека — ведь «Памятник» это как бы спустя сто лет, а может, и целых полтора века, или того более, — из космического будущего:
Доколь в подлунном мире Жив будет хоть один пиит.Почему вдруг понадобилось переосмысливать
державинский «Памятник»? Предощущение конца? Вещие сны? Мы никогда не узнаем подлинных причин. Да и знал ли их сам Пушкин?Пришел час, и что-то продиктовало ему эти строки. Он записал их почти набело. Так было и со стихом «Из Пиндемонти», такое же удивительное, высеченное в камне каждое слово о том, как следовало бы жить поэту. Тоже завещание. Как он, Пушкин, мечтал жить. Пытаться согласовать эти два стихотворения — занятие пустое. Это та противоречивость, которая поддерживает жизнь. Как вдох и выдох. Вот как мне хотелось прожить, а вот как я жил. Что должен был делать — что делал.
У каждого истинного художника есть вещи, надиктованные свыше. Это не просто вдохновение, это то, в чем является миру провидение, предсказание, в котором есть, кроме нашего времени, то, о чем мы не знаем. Но я не собираюсь заниматься разбором «Памятника», это делали, и прекрасно, такие специалисты, как М. Алексеев, В. Непомнящий и другие. Мне хочется сказать лишь о том, что значило для литературы, для читателя это произведение, известное всем с детства, которое мы знаем наизусть, знаем, как, может, никакое другое пушкинское стихотворение. Это не случайность. Великое притягивает к себе неосознанно. Пусть «Памятник» не вершина, но он магнитный полюс творчества Пушкина. В нем нравственный итог стал нравственной заповедью для понимания нашей жизни и творчества. Он прошел через всю историю русской литературы напоминанием, призывом и заветом.
Пушкин формулирует три заслуги своей поэзии: «Чувства добрые я лирой пробуждал» — раз, «восславил свободу» — два, «милость к падшим призывал» — три.
Есть ли большая разница между «чувства добрые…» и «милость к падшим»? На первый взгляд понятия почти схожие, близко стоящие. Но, думается, «чувства добрые» обнимают все восприятие мира. Это любовь, это полюбление жизни, как определил Лев Толстой свою задачу художника — способствовать полюблению жизни, это удивление перед красотой жизни:
Дивясь божественным природы красотам, И пред созданьями искусств и вдохновенья Трепеща радостно в восторгах умиленья…Радость деревенской жизни, гимн дружбе, разуму, солнцу, восхищенье верностью — спектр добрых чувств пушкинской поэзии огромен. На первое место во всей своей поэзии для своего поэтического труда Пушкин ставит добро, доброту, чувства добрые.
Все чаще я слышу этот конечный, все завершающий вывод: он был добрый человек. Это произносится или не произносится, но тоже звучит, перечеркивая многое в нашей суетной жизни. Добрый человек — вот что оказывается важнее славы, карьеры и некоторых других мер успеха. Это выносится впереди алых подушечек с орденами и медалями, это оказывается порою важнее таланта, списка трудов, количества ступеней, пройденных по должностной лестнице… Сколько человек сделал добра, доброта его нрава, его жизни — перед раскрытой могилой остается прежде всего это, как наивысшая ценность. Прощаясь, мы ищем добро, и тут нет ни малых людей, ни больших, ни великих, ни заурядных.
На фронте, прощаясь, мы говорили: «Он был храбрым солдатом», но еще выше был тот, кто удостаивался: «он был хорошим товарищем, настоящим товарищем».
Сегодня не случайно на первое место выдвигается человечность, доброта. Это совпало с пушкинским, там она тоже на первом месте. Но, может быть, это не только совпадение, может быть, мы приходим к Пушкину.
Пушкинский призыв к доброте слышался все лучше за последнее десятилетие. Воспринимался не моральной прописью, а тоской по доброте, по человечным отношениям. В поэзии Пушкина лира, пробуждающая доброту, служила камертоном, по которому можно было определять строй чувств, их знак. У Пушкина никогда нельзя спутать зло и добро. Это не случайно, гений Пушкина отличается от прочих русских гениев счастливой цельностью натуры. Он воплощает душевное здоровье человека без комплексов. Как ни была трагична его жизнь, как бы ни были велики терзания его совести и чести, в нем нет раздвоенности, нет разлада слова и дела, ума и сердца, всего того, что будет мучить русскую литературу позже.