Милые кости
Шрифт:
В детстве моего брата преследовал страх потерять самого дорогого ему человека. Он любил и Линдси, и бабушку Линн, и Сэмюела с Хэлом, но только вокруг отца он ходил на цыпочках, наведывался к нему утром и вечером как по расписанию — убедиться, что тот никуда не делся.
Мы стояли по бокам, погибшая дочь и живой сын, и каждый хотел одного. Чтобы отец всегда был рядом. Но такое не могло сбыться для обоих сразу.
За весь этот срок отец только дважды отсутствовал во время вечерней поверки. Один раз с наступлением темноты он ушел в поле караулить мистера Гарви, а теперь вот лежал в больнице с подозрением на второй инфаркт.
Бакли твердил себе, что давно вышел из детского возраста, но меня все равно переполняла жалость. Когда папа заходил пожелать ему спокойной ночи, это было нечто.
«Готов, Бак?» — спрашивал папа, а Бакли иногда отзывался «так точно», а иногда — «пуск!», но когда ему было особенно невтерпеж, и голова шла кругом, и уже хотелось спать, он просто повторял: «Готов!» Тогда мой папа брался двумя пальцами за верхнюю простыню, голубую (если она была куплена специально для Бакли) или сиреневую (если ему стелили мою), поднимал ее в воздух и резко разжимал пальцы. Простыня надувалась, как купол парашюта, и до странности медленно оседала вниз, на открытые коленки и локти, на подбородок и щеки. И дуновение воздуха, и легкость ткани касались кожи одновременно, даруя высвобождение и защиту. Это было диво дивное, после него оставалось какое-то щемящее чувство, по телу пробегала легкая дрожь, но в груди еще теплилась робкая надежда, что, если хорошенько попросить, папа в виде исключения повторит все сначала. Дуновение и легкость, дуновение и легкость, безмолвное единство: маленький сын, скорбящий отец.
Той ночью, когда голова Бакли коснулась подушки, он весь сжался в комок. Ему даже не пришло в голову опустить жалюзи, и за окном виднелся пригорок, испещренный пятнами света от чужих домов. На фоне противоположной стены темнели реечные дверцы стенного шкафа; в детстве он с ужасом представлял, как сквозь щели протискиваются злобные ведьмы, а под кроватью их уже поджидают двуглавые змеи. Но эти страхи давно канули в прошлое.
— Сюзи, пожалуйста, сделай так, чтобы папа не умирал, — шептал Бакли. — Мне без него никак.
Расставшись с братом, я спустилась по башенным ступеням и побрела по мощенной кирпичом дороге, под фонарями, похожими на сочные ягоды. Впереди оказалась развилка.
Очень скоро кирпичное мощение сменилось булыжным, потом под ногами заскрежетала острая щебенка, а дальше, на многие мили вокруг, была просто утоптанная земля. Я остановилась. Прожив на небесах не один год, я уже знала: сейчас что-то произойдет. Свет померк, небосвод сделался приторно-синим, как в день моей смерти, и тут впереди, далеко-далеко, возникла чья-то фигура, движущаяся мне навстречу, — то ли мужская, то ли женская, то ли детская, то ли взрослая. Когда взошла луна, стало ясно, что это мужчина. Меня охватила тревога, и я, задыхаясь, бросилась вперед, чтобы его разглядеть. Неужели это мой отец? Неужели сбылось мое отчаянное желание?
— Сюзи, — окликнул встречный, когда я остановилась шагах в десяти, и приветственно вскинул руки. — Не узнаешь?
И я сделалась шестилетней крохой и перенеслась в гостиную знакомого дома в Иллинойсе. По старой привычке, я встала туфельками на его ступни.
— Дедушка!
Сейчас мы с ним оказались на небе вдвоем, я стала легкой, как перышко, ведь мне было шесть лет, а ему пятьдесят шесть, и мой папа привез нас к нему в гости. Мы закружились в медленном танце, от которого дедушку каждый раз прошибала слеза.
— Помнишь композитора? — спросил он.
— Барбер!
— «Адажио для струнных», — уточнил он.
Во время плавных шагов и вращений я ни разу не сбилась и не споткнулась, не то что на Земле, а сама вспоминала, как однажды застала деда в слезах и спросила, почему он плачет.
— Иногда слезы сами текут, Сюзи, даже после долгих лет разлуки. — Он на мгновение прижал меня к груди, но я тут же побежала играть с Линдси: дедушкин двор в те годы казался необъятным.
Среди этого синего безвременья мы больше не сказали друг другу ни слова, просто скользили в танце — и все. Но я знала: пока длится танец, что-то происходит на небе и на Земле. Какой-то сдвиг. Неравномерное движение,
про которое нам рассказывали на уроках физики. Небывалые сейсмические толчки, разрыв и сжатие пространства и времени. Прильнув к дедушкиной груди, я вдыхала стариковский запах, схожий с папиным, только пронафталиненный, запах плоти на Земле, запах неба на небесах. Кумкват, скунс, отборный табак.Музыка смолкла; наш танец длился, наверно, целую вечность. Дед отступил назад, и за его спиной зажегся желтоватый свет.
— Мне пора, — сказал он.
— Ты куда? — встревожилась я.
— Не беспокойся, милая. До тебя нынче рукой подать.
Развернувшись, он зашагал прочь и вскоре исчез среди теней и пыли. Среди вечности.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Придя утром на винодельню «Крузо», моя мама нашла адресованную ей полуграмотную записку, нацарапанную рукой уборщика. Ей в глаза бросилось слово «срочно», и она даже нарушила ежедневный ритуал. Вместо того чтобы выпить чашку кофе за созерцанием бесконечных виноградных лоз, она сразу отперла зал для публичных дегустаций, в потемках нащупала за деревянной стойкой бара телефон и стала звонить в Пенсильванию. Номер не отвечал.
Тогда она через городское справочное бюро узнала номер доктора Ахила Сингха.
— Да-да, — подтвердила Руана, — часа два назад мы с Рэем видели «скорую». Полагаю, они все поехали в больницу.
— А кого увезли на «скорой»?
— Может быть, вашу маму?
Но из содержания записки следовало, что ее мать как раз и продиктовала это сообщение. В больницу попал либо кто-то из детей, либо Джек. Она поблагодарила Руану и повесила трубку. Потом схватила тяжелый красный телефон, чтобы поставить его на стойку. От неосторожного движения к ее ногам полетела цветная россыпь дегустационных листков, которые были придавлены телефонным аппаратом: «Лимонно-желтый = молодое Chardonney, нежно-желтый = Sauvignon blanc…» Получив здесь работу, она сразу взяла за правило приходить пораньше и теперь благодарила за это судьбу. В голову лезли только названия городских больниц, куда она давным-давно отвозила детей в случае травмы или внезапного подъема температуры. Набирая номера один за другим, мама дошла до той клиники, в которую я когда-то спешным порядком доставила Бакли, и там наконец услышала: «Джек Сэлмон — да, есть такой пациент. Доставлен в тяжелом состоянии».
— Что с ним?
— Кем вы приходитесь мистеру Сэлмону?
Она выдавила фразу, которую не произносила уже несколько лет:
— Я его жена.
— У него инфаркт.
Опустившись на пробково-каучуковый коврик, лежащий на полу за стойкой, она сидела без движения, пока не пришел дежурный распорядитель. Тогда у нее опять вырвались чужие слова: «муж», «инфаркт».
Мама очнулась в фургоне уборщика — этот тихий человечек, почти никогда не выходивший за ворота, мчал ее в международный аэропорт Сан-Франциско.
Она купила билет на ближайший рейс; лететь предстояло с пересадкой в Чикаго. Когда самолет, набрав высоту, нырнул в облака, она стала прислушиваться к перезвону музыкальных сигналов, которые подсказывали экипажу, что делать дальше и к чему готовиться. По салону, дребезжа, проехала тележка с напитками. У мамы перед глазами были не кресла самолета, а холодная каменная арка винного заводика, за которой хранились пустые бочки, только вместо посетителей, которые часто спасались в этой прохладе от палящего солнца, там сидел мой отец, протягивая ей разбитую чашку веджвудского фарфора. В аэропорту Чикаго, за два часа ожидания, она кое-как взяла себя в руки, купила зубную щетку и пачку сигарет, а потом опять позвонила в приемный покой и попросила, чтобы к телефону позвали бабушку Линн.
— Мама, я уже в Чикаго, — сообщила она. — Скоро буду.
— Абигайль, слава богу! — воскликнула бабушка. — Я еще раз звонила тебе на работу, мне сказали, ты уехала.
— Как он там?
— Зовет тебя.
— Дети с тобой?
— Со мной. Сэмюел тоже здесь. Я как раз собиралась тебя порадовать: Сэмюел сделал Линдси предложение.
— Чудесно, — сказала мама.
— Абигайль…
— Да? — Моей маме нечасто доводилось слышать робкие нотки в материнском голосе.
— Джек все время зовет Сюзи.