Мимо течет Дунай: Современная австрийская новелла
Шрифт:
— Теперь, когда ты повторил это слово в слово, теперь я, конечно, все вспомнила. Это же было мамино всегдашнее присловье — она вынесла из пансиона, где училась, несколько таких патетических благоглупостей. — И она пояснила мужу: — В остальном наша мама была замечательная женщина, а вот тетя Ида со своей вечной черной бархоткой на шее — та из всего делала трагедию. Между прочим, тетя Ида считала, что наш отец совершил мезальянс, и, по-моему, у нее была навязчивая идея, будто это мама не смогла выдержать до свадьбы и лишила невинности ее бедного брата. Все время — со дня смерти нашего отца и вплоть до смерти матери — между этими двумя женщинами шла ожесточенная, хоть и безмолвная борьба, во имя чего, не известно. Они не спорили, но во всем поступали наперекор одна другой: в манере одеваться, в распорядке дня, в пристрастии или отвращении к тем или иным кушаньям, в выборе книг для чтения, в суждениях о кино и театре, но со стороны вряд ли можно было заметить, какая между ними идет война. —
Бен заметил, прежде чем мы перешли на другие темы:
— А ведь история-то совсем недурственная.
Поэтому я решился на следующий день поговорить с ним с глазу на глаз; я совсем потерял голову и испытывал сильную потребность выговориться. Я рассказал Бену все, что знал, сообщил, какие предположения строила моя мать и какие строил теперь я сам, растолковал ему — мы полулежали в шезлонгах на веранде и пили виноградную водку, — что у меня есть некоторые основания считать свою догадку верной. При этом я, конечно, поведал ему и о своих, так сказать, литературных изысканиях. Он внимательно выслушал меня и сказал:
— Звучит довольно убедительно, но должен тебя разочаровать: Томас Манн не еврей.
Я оказался настолько глуп, что стал еще спорить: как же так, он ведь эмигрировал после прихода Гитлера к власти? На что мой зять чуть ли не извиняющимся тоном сказал:
— Ты чертовски молод, я об этом как-то забываю. Откуда тебе знать, что люди покидали тогдашнюю Германию и по другим причинам.
На следующее утро перед моим отъездом сестра сказала:
— Бен бесконечно благодарен тебе за то, что ты ни разу не заговорил с ним о литературе, он просто не выносит разговоров на литературные темы. А он так тебя боялся — ты же изучаешь литературу.
Я что-то пробормотал в ответ, а потом спросил сестру, что все-таки пишет ее муж.
— Детективные романы, — сказала она. — Кроме того, еще статьи о каких-то проблемах филологии — их он пишет для научных журналов, но за эти статьи ничего не платят, так что живем мы исключительно за счет детективных романов.
Я ехал в поезде целый день, и весь этот день был очень счастлив, весел и раскован, только я не понимал, почему они так и не спросили меня о моем ребенке — из чувства такта или из равнодушия. С вокзала я отправился прямо в клуб, где Гарри Голд как раз излагал вслух какой-то скучный раздел экономической науки, и, прежде чем он успел меня спросить, узнал ли я наконец фамилию того столяра, я понял, что у меня нет никаких причин чувствовать себя счастливым. Я рассвирепел: сначала на себя самого, потом на сестру, а потом на Гарри Голда. И вот я напустился на него:
— Тебе-то какое дело до моего прадедушки?
На что он очень спокойно ответил:
— Мне? Решительно никакого. А вот тебе он мог бы пригодиться.
Тогда я прямо на следующий день накатал письмо тете Иде, где на четырех страницах расписывал, с каким увлечением я учусь, рассказывал о профессорах и товарищах студентах, о своей квартирке, о погоде и, как бы между прочим, обмолвился о том, что заинтересовался историей нашей семьи — я старался изложить все это как можно более научным языком, чтобы не возбудить у нее никаких подозрений, — и только заметил вскользь, что она, вероятно, знает об этом больше, чем я.
И вот через три дня передо мной лежал ответ: шесть страниц, притом ни слова о погоде.
Теперь мне было известно следующее: фамилия столяра — Рамметсэдер, он жил с семьей в Урфаре, на Розеннауэрштрассе, в самом начале улицы; там же помещалась и его мастерская. У столяра была только одна дочь, может быть, именно поэтому он охотно взял на воспитание мальчика. Рамметсэдер и его жена, по-видимому, сами не знали, кто отец ребенка, а так как деньги на его содержание поступали с неизменной аккуратностью, у них не было причин заниматься розысками. Однако настоящий отец ребенка все знал о нем — то ли он сам наводил справки, то ли кто-то давал ему сведения, потому что дедушкин приемный отец время от времени получал от адвоката из Линца (его фамилия не то Рурик, не то Юрик — тетя Ида точно не помнит) четкие указания, например: определить мальчика, отлично окончившего начальную школу, в гимназию; или еще через несколько лет, после блестящего окончания гимназии, — предоставить юноше, которому исполнилось восемнадцать лет, полную свободу в выборе профессии. Больше, правда, и она, к великому своему сожалению, ничего не знает, писала тетя Ида, только вот еще что: дочка Рамметсэдера вышла замуж за человека по фамилии Вудицль, эта странная фамилия запала ей в память. Я перестал злиться на Гарри Голда, но зато вдвое сильнее разозлился теперь
на сестру, которая всегда делала вид, будто ее это интересует, но решительно ничего не запомнила. Захватив бутылку рома и два стакана, я отправился в кабинет к Гарри Голду, рассказал ему про письмо и — что уж тут поделаешь! — сообщил также о своей догадке. Гарри Голд долго и, казалось, безучастно смотрел на меня, потом вынул изо рта трубку, будто собираясь сплюнуть, и сказал:— Нет, евреем он не был, это уж точно.
Кто бы он ни был — еврей ли, аристократ, или кто-либо еще, я должен во что бы то ни стало до этого докопаться.
В середине декабря — еще до начала рождественских каникул — я поехал в Вельс к моим тетушкам и, пробыв у них всего один день, отправился в Линц. В телефонной книге я отыскал адрес частного сыскного агентства и пошел туда. В приемной сидели две девушки: одна из них полировала себе ногти, а другая портила их, стуча на машинке. Обо мне доложили шефу, и пришлось ждать, а так как я упустил момент, когда следовало снять пальто, то сидел теперь и парился в жарко натопленной комнате. Наконец над головой девицы, занятой маникюром, заверещал звонок, она вспорхнула со своего кресла и раскрыла передо мной обитую кожей дверь в кабинет хозяина. Хозяин оказался пожилым, но молодящимся человеком: сколько бы ему ни было лет — он выглядел на десять лет моложе. О его гладко зачесанных назад волосах нельзя было сказать, седые они или белокурые; широкое плоское лицо покрывал золотистый загар; взгляд у него был острый, как только что отточенный карандаш. Все это я разглядел не сразу, ибо майор в отставке Ганс Фибиг сидел в дальнем углу комнаты, порог которой я только что переступил, а комната эта была чуть уже моего кабинета и чуть короче гимнастического зала, так что, когда я наконец добрался до его письменного стола, то весь обливался потом. Протянув мне руку, майор в отставке слегка приподнял зад от стула и указал на кресло, стоявшее напротив него.
— Что вам угодно? — по-военному коротко спросил он и пододвинул папку, лежавшую почти на краю стола, еще на полсантиметра ближе к краю. Я сел в кресло, вернее, только подумал, что сел, так как в тот же миг начал погружаться в трясину плюша, а когда я понял, что наконец-то действительно сел, нос мой оказался как раз на уровне письменного стола. Я чувствовал себя как ученик первого класса перед высокой кафедрой, за которой грозно восседает учитель и требует ответа.
Я сказал:
— Меня привела к вам одна довольно запутанная история.
Но он сразу меня одернул:
— С пустяками ко мне не приходят.
Я пытался как-то внутренне выпрямиться, но когда человек сидит так низко, что колени его почти упираются в подбородок, душа у него тоже скрючена: я что-то пролепетал насчет того, что дело, мол, давнишнее, рассказал все, что знал, и сообщил, что именно хотел бы узнать; затем я спросил, сколько это примерно должно стоить.
— Составить заранее смету расходов может, вероятно, архитектор, но никак не я, — сказал майор. — Я же не знаю, какие потребуются розыски и сколько они займут времени.
Я заверил его, что, конечно, прекрасно это понимаю, мне просто хотелось бы иметь хоть приблизительное представление о возможной сумме — от и до, — потому что так уж выкладываться ради прадеда я не намерен, ведь я пока только студент.
— Когда вы получите наследство, то мой гонорар, полагаю, окажется для вас нечувствительным, — сказал майор.
Сперва я вообще не понял, к чему он клонит, а потом стал уверять его, что стремлюсь выяснить личность прадеда вовсе не из материальных соображений.
— У меня чисто платонический интерес к этому делу, — пояснил я, и мне показалось, что его остро отточенный взгляд несколько притупился. Он достал из ящика бланк, я выбрался из кресла и заполнил его, после чего он взял с меня аванс в пятьсот шиллингов, велел продиктовать секретарше все имена и даты, торопливо и как будто неохотно протянул мне руку, не отрывая зада от стула, только слегка наклонив вперед верхнюю половину туловища. Я двинулся к дверям по бесконечно длинной ковровой дорожке, продиктовал секретарше имена и даты и покинул частное сыскное агентство «Фибиг» с предчувствием, что толку не будет. Однако сразу же после Нового года я получил оттуда письмо, где излагалось все — ну положительно все, что я уже знал сам; к письму был приложен счет на тысячу двести двадцать девять шиллингов и сорок пять грошей — с точным указанием, за какие сведения. Итак, я должен был ни за что ни про что выложить теперь еще семьсот двадцать девять шиллингов и сорок пять грошей. Я взял деньги и поехал в Линц с твердым намерением устроить майору дикий скандал и еще в дверях его кабинета чуть не лопался от злости. Но пока я шел к его письменному столу по бесконечно длинной ковровой дорожке, я почти физически ощущал, что моя злость понемногу отстает от меня — она разматывалась позади, словно кабель с укатившейся бобины, а когда я погрузился в кресло, то был уже кроток, как морская свинка. Мне пришлось сознаться себе, что я ведь сообщил майору одни факты, умолчав о своих собственных догадках и о предположениях моих родных, и что, возможно, он не напал на верный след только потому, что я его на этот след не навел. Я сказал довольно вяло: