Министр и смерть
Шрифт:
Все в комнате хранили молчание, никто даже не шелохнулся. А я подумал: всю эту машинерию убийств мог придумать и привести в движение только человек, исполненный яростной, безграничной ненависти, педант, черпающий вдохновение и наслаждение из самого процесса скрупулезного планирования и тщательной подготовки. Мне припомнились в этой связи те ноты страсти, которые звучали в голосе Хаммарстрема, когда он рассказывал о расписанных на годы вперед планах обустройства сада, и рассказ Сигне о том, как тщательно он готовился к операциям на специально изготавливаемых для этого моделях.
Но человек, задумавший всю эту сложную машинерию убийств и изготовивший и запустивший ее в ход, все время обманывал самого себя: он давно уже себя выдал. Я помню, каким напряженным и отсутствующим показался мне вид Кристера Хаммарстрема, когда он сидел на приеме у Магнуса и Сигне за несколько часов до того, как он убил Беату. Я вспомнил его необычную, почти форсированную
Только теперь я начал понимать его слова и действия в тот день после обеда, когда непрошеным гостем явился к нему в дом и подслушал его ссору с Евой в гостиной. Когда он отчаянно закричал: «Я ничего не видел! Я ничего не видел! Разве непонятно, что я ничего не видел!» — не имел ли он в виду тот автомобиль, с которым столкнулся на крутом повороте? И не пыталась ли Ева шантажировать его этой аварией? И позже, когда он бросил в Еву какой-то тяжелый предмет, не было ли это импульсивным, спонтанным покушением на убийство — невольным взрывом горечи и ненависти, накапливавшихся годами? Я слышал тогда все это, но ничего не понял.
И я снова видел его перед собой: его растерянность и вялые черты лица в ту сумрачную вечернюю пору, когда он открыл дверь полицейскому и мне, только что, за несколько секунд до этого, застрелив Еву Идберг из окна второго этажа своей виллы. Да, так и должен был выглядеть человек, после долгих лет ненависти и неприятностей освободившийся наконец от своего врага — от мучившего его злого духа.
Я вспомнил наконец и наш разговор в сумерках у его кухонного стола — тогда в отчаянии он открыто признался, как безотчетно страшит его встреча с беспощадным полицейским комиссаром, и исповедался в крайнем одиночестве. Передо мной сидел загнанный в угол отчаявшийся убийца.
Что там цитировала Сигне из газетной статьи о нем? «Во время операций он хладнокровен и собран, но после наступает реакция, он становится нервным и слабым и зачастую сам вынужден слечь в постель...»
Я взглянул ему в лицо и наконец-то понял выражение, сохранявшееся на нем уже долгое-долгое время. Мы видели, как под воздействием своих дел и страха перед их последствиями разрушается у нас на глазах человек, но этого не понимали. Мы считали убийцу твердокаменным палачом, думали, что его не трогает и на него не действует ни его преступление, ни устроенная на него охота и что лицо его драматически переменится только в миг разоблачения. Только тогда, считали мы, маска обыденности упадет с него, и мы увидим его реальные черты, перекошенные злобой, жестокостью и страхом.
Нет, Кристер Хаммарстрем не умел и не способен был носить маску; с этого момента я засомневался, а способен ли носить ее хоть один убийца? Он никогда не скрывал, кем был в действительности — гонимым всеми, абсолютно одиноким человеком. Нам казалось, что до нервного срыва его довел страх перед неизвестным или известным ему убийцей. Но все эти дни и ночи его преследовали совсем другие демоны...
Теперь охота кончилась, он мог больше не скрываться, и ему некуда было бежать. И не нужно было ждать, прислушиваясь, не раздастся ли у входной двери в любое время дня и ночи настойчивый стук? Он потерпел крах и был у конца пути. И не боялся больше никого и ничего.
Тоска и страх в его глазах пропали, а на лице были нарисованы облегчение и почти покой.
— Можно вскрыть пакет?
Кристер Хаммарстрем утвердительно кивнул.
В пакете находились: черный металлический предмет (позже я узнал, что это был оптический прицел), стреляные гильзы, пули, рубашка и настольная салфетка — последние две вещи коричневые от засохшей на них крови — а также письмо, написанное рукой профессора.
Это было признание в двух убийствах и описание сопутствующих им событий: большей частью оно соответствовало той реконструкции происшедшего, которую дал Министр. Кристер Хаммарстрем написал письмо ранним утром в миг, когда самоубийство казалось ему единственным выходом. Перед смертью, написано было в признании, он чувствует потребность высказаться и оставить отчет о том, что с ним произошло и почему.
Он был влюблен в Еву Идберг или по крайней мере считал, что был в нее влюблен. Он повстречал ее в клинике, где она занималась с больными лечебной гимнастикой, и скоро вступил с ней в связь. Через полгода, однако, страсть остыла, и однажды в мае он отправился с женой на машине на Линдо, чтобы побыть там с неделю и внести ясность в свои чувства и в
свое будущее. На даче без особо ожесточенной борьбы с собой он решил порвать с Евой, полностью доверился жене и встретил с ее стороны полное понимание и прощение. Возвращаясь домой в город, он столкнулся на крутом повороте с автомобилем, выехавшим на полосу встречного движения. Жена, пристегнутая к сиденью неисправным ремнем безопасности, и водитель встречной машины погибли на месте. Сам он остался невредим. Очевидцев происшествия не оказалось, но полиция, проведя обычное в таких случаях, рутинное расследование, никаких претензий к нему не имела.Ева Идберг, напротив, тут же отыскала его и объявила: она очень хорошо его понимает, он умышленно убил свою жену, чтобы соединиться с ней, с Евой, но она, имея в виду все эти обстоятельства, даже в мыслях пойти на такое не может.
«Я был потрясен потерей жены, и обвинение показалось мне настолько вздорным, что я не придал ему особого значения. Я лишь с облегчением констатировал, что наконец-то Ева исчезнет из моей жизни. Но не тут-то было. Она постоянно искала встречи со мной — и дома и в клинике, и эти встречи все более становились похожими на настоящий кошмар. Она упрекала меня, унижала и, как вскоре выяснилось, стала угрожать — все тем же жалующимся, рыдающим, нестерпимым тоном. Сначала она не просила у меня денег, во всяком случае, не просила прямо, хотя постоянно возвращалась к тому, каким мучением стала для нее работа в одной клинике со мной и как тяжело ей жить, не получая никакой денежной помощи от бывшего мужа. Тут я посчитал, что у меня есть шанс отделаться от нее и предложил ей сумму, равную ее годовому жалованью, которую согласен ей выдать, если она покинет службу. Она приняла мое предложение, но очень скоро снова появилась в клинике, устроившись на временную работу. Теперь ей нужны были «разовые пособия»: для поездки на Канарские острова, для покупки автомобиля и прочих столь же дорогих начинаний. Однако гораздо больше мучили меня ее всегдашние, постоянные упреки, ее жалующееся, хныкающее сочувствие. Наконец я объяснился с ней, сказав, что не хочу больше быть ее палочкой-выручалочкой на все случаи жизни, и тут она показала свои железные коготки, намекнув, что голос совести уже давно подсказывает ей обратиться в полицию и рассказать там все, что она знает о гибели моей жены. Я не мог допустить, чтобы наши фотографии — особенно фото моей жены — появились в газетах. Будучи полностью уверен, что суд придет к тому же выводу, что и полиция, я все же понимал, что невинность мою с полной достоверностью установить невозможно и что денежные выплаты Еве ставят меня в глазах суда в, мягко говоря, положение неловкое. Я продолжал платить ей — мои доходы это позволяли — и пытался относиться к ней как к психопатке, хотя удавалось это плохо: уже одно ее присутствие напоминало мне об измене, о том, что я мог бы вовремя починить ремень. В конце концов я потерял всякий покой. Тогда я полностью ушел в работу и все больше суббот и воскресений стал проводить здесь, на острове, где Евы не было и я мог получить необходимую разрядку, копаясь в клумбах.
Два года назад Ева потребовала от меня большую сумму, чтобы купить «усадьбу и обосноваться в деревне». В отчаянной попытке освободиться от нее я дал деньги. Под давлением постоянных требований даже мое, прежде такое солидное, состояние теперь стало быстро таять. И только обнаружив, что купленная «усадьба» оказалась не чем иным, как виллой местного аптекаря, и уяснив, что у меня отбирают последнее прибежище, я начал проигрывать в уме варианты избавления от нее.
Вначале это была только игра. Волнующая и интересная игра фантазии — своего рода отдушина, к которой я прибегал, когда давление с ее стороны становилось невыносимым и я начинал ощущать, как разъедает меня изнутри горячая ненависть. Признаться, я всегда испытываю чувство радости, даже, может быть, всемогущества, когда медленно, терпеливо, тщательно подготавливая какой-нибудь план, потом успешно реализую его — не важно, касается ли это хирургической операции, обустройства сада или... убийства! И вот прошлым летом игра пошла всерьез... и я попытался убить ее.
Этим летом положение стало совсем невыносимым. Она искала встречи со мной каждый день. Последний раз это случилось во второй половине дня перед тем, как я убил ее. Я и прежде терял самообладание и угрожал ей — боюсь, это происходило несколько раз на виду у всех в клинике. Но в эту среду я совсем потерял голову — настолько наглыми и безмозглыми были ее вечные обвинения. Я тут же на месте хотел прикончить ее тяжелым подсвечником...
...Теперь я хотел бы сказать, что сожалею о том, что сделал. Я жалею, что убил Беату Юлленстедт. Единственно, что утешает: она умерла быстро и избавилась от бессмысленных мучений, которые терзали бы ее еще несколько месяцев. И я жалею, что убил Еву. Но не из-за нее самой, ее мне не жаль, а из-за себя. Когда она лежала там, в спальне, мне казалось, ее открытый рот кривится в усмешке... Словно она и сейчас знает, что даже мертвая она способна превратить мою жизнь в сущий ад».