Минск 2200. Принцип подобия
Шрифт:
— Целест, я хочу предупредить…
«Не надо. Я увижу сам».
Внутри окутала прохлада, вызвав в памяти образы Цитадели — библиотеки, вероятно, чего-то столь же тихого, печального и священного. Еще Целест подумал о святилищах древности, их именовали храмами и посвящали разным богам — в том числе богу-мученику, богу — Магниту с продырявленными руками и ногами.
В храмах читали молитвы по мертвым. Полумрак и зябкая после уличной жары прохлада навевала мысли о камне и сырой земле.
Целест сглотнул и стер с шеи пот и слюну.
— Заходи. — Женский голос заставил
— Заходи, — повторила она. Переглянулась с Рони и поцеловала его, для чего пришлось чуть наклониться. — А мне пора.
Рони закусил губу. На дне бесцветных глаз плескался страх.
— Понимаю. Но… береги себя. Ты ведь…
— Остаюсь Магнитом. Ладно-ладно, — она улыбнулась ободряюще, — обещаю не лезть в самые жаркие драки. И без того жарковато.
Она ушла, притворив за собой рассохшуюся от старости, но по-прежнему грузную и массивную дверь. Целест шагнул вглубь.
— Элоиза, — позвал он, а потом увидел ее.
Ее разместили на кровати, наверняка добытой из дома кого-нибудь из аристократов — может быть, из резиденции Альена, хотя Целест не помнил просторного двуспального ложа красного дерева с прихотливой резьбой. Миниатюрная Элоиза совсем потерялась на огромной кровати и, укрытая легким одеялом, казалась мирно спящей.
Так оно и было. Приблизившись, Целест различил, как вздымается грудь и чуть вздрагивают ноздри. В изножье и изголовье кто-то оставил цветы — плотные восковые лилии с прохладными лепестками. Лепестки запутались в рыжих волосах.
— Элоиза, — позвал Целест, еще не совсем понимая, почему сестра не просыпается. Потом перевел взгляд с неподвижных — ни дрогнут, ни шелохнутся — век и ресниц на Рони: «Что с ней?»
— Она счастлива, — ответил мистик. — Вечно счастлива. О ней заботятся, и…
Целест понял.
— Requiem aetemam dona eis, Domine, et lux perpetua luceat eis, — проговорил он, вдыхая пряный запах лилий и темноту. Затем наклонился к сестре и поцеловал ее в лоб — искореженные недо-губы свело болью, и на бледной коже остался желтоватый сукровичный след. Целест стер его.
Он боялся разрыдаться вновь, как будто Элоиза могла услышать. Не спрашивал: Вербена ли сделала Элоизу одержимой и кто отключил ее — впрочем, не совсем отключил, скорее — сковал льдом вечного покоя.
Зачем спрашивать то, что знаешь?
«Пойдем».
Между пальцев просочились и упали на пол несколько зачерпнутых Целестом лепестков.
— Пойдем, — повторил он вслух, будто надеясь сбежать, прежде чем очередная дыра — внутри, где-то за ребрами, — расползется, как пламя по сухой соломе. — Пожалуйста.
Рони не возражал, хотя и его лицо исказилось болью.
— Да.
Но прежде чем они переступили порог, Целеста окликнули:
— Подожди.
Он узнал этот голос и подумал, что всякая история полна символов и украшена совпадениями — или несовпадениями, точно орнамент — повторяющимися узорами. Окликнула его Ребекка Альена.
— Подожди, —
произнесла она, выступая из какого-то потаенного и запеленатого сумраком угла. Ребекка сменила вычурные одеяния на строгое черное платье, по-прежнему была плакальщицей — «но теперь у тебя есть все основания оплакивать нас, твой муж мертв, твоя дочь лишена разума, а сын носит Печать…»Целест повернулся к ней изуродованной половиной лица и тут же опустил голову, укоряя себя за жестокость и глупую детскую мстительность.
— Да, мама.
Сухая длиннопалая рука с потускнелыми и опаленными чем-то вроде кислоты ногтями коснулась его волос. Ребекка долго изучала его, словно ослепла и пыталась узнать тактильно. Целест изучал собственные драные ботинки, не смея взглянуть в лицо матери — сосчитать морщины-трещины.
— Прости меня, — наконец сказала Ребекка.
— За что? Я ведь правда отдал Эл Касси… и ничего хорошего не получилось. Ну а про… отца, — слово едва не застряло по дороге, рыбьей костью в горле, но выговорил, получилось, — откуда тебе знать, улики были недурны, чего там…
— Я твоя мать, Целест. Должна была догадаться, должна была верить тебе. И все, что я могу теперь, — лишь просить прощения.
На мгновение — гадкое, жуткое мгновение — Целесту почудилось, будто мать встанет перед ним на колени, пачкая грубую черную ткань платья. Не допустить — и он подхватил, обнял. Само получилось, прижаться здоровой щекой к щеке Ребекки — тоже.
— Все в порядке, мама. Правда.
— Спасибо, Целест. — И она приблизила рыжеволосую голову к себе, поцеловала в лоб — на стыке кожи и опаленного полускелета, сухие и потрескавшиеся, как пустынная почва, губы, но поцелуй был легким и нежным. «Мама, я не такой, как все? Я умру в одиннадцать?» — «Нет. Ты станешь защитником. Будешь охранять нас от одержимых», — вспомнилось ему; тогда мать целовала его часто — каждый день утром и перед сном, целовала бы и чаще, но отец запрещал «экзальтацию ласки».
«Но я не справился, мама. — Он отстранился. В нескольких шагах мерно и неживо дышала Элоиза. — Я не сумел защитить».
— Ты заботишься об Эл… — Целест сбился, потому что задорное прозвище не подходило бледной фигуре с мерным, как тиканье часов, дыханием, — об Элоизе?
— Да. И помогаю вашим… ребятам. — Ребекка пожала плечами. — Немногое, но хоть что-то. Каждый пытается чем-то быть полезен.
— А я?
«Зачем меня выхаживали несколько месяцев? Зачем возятся теперь?»
Ребекка отступила в тень. Черное платье напоминало сложенные жучиные крылья.
— Не беспокойся об Элоизе. Я с ней. Всегда. Это меньшее, что я могу сделать для вас обоих. После того, как ты уничтожишь Амбивалента…
— Что? — Целест закричал. Сквозь скелетную дыру в правой щеке со свистом исторгся воздух. — Что ты… говоришь, мама…
— Я думала, ты знаешь. — Ребекка попятилась, прячась в сумраке лилейного аромата, может быть, за ложе не-живой, не-мертвой Элоизы — «отомсти за сестру, Целест». — Я думала, тебе сказали…
— Что?! — Целест орал. Открылась и кровоточила рана, его будто рвало алым. — Что, черт побери, вы хотите от меня!?