Мир цвета сепии
Шрифт:
Уходя, уже за порогом, она сказала:
– Да, чуть не забыла: уезжаем мы. На следующей неделе, наверное.
– Куда это?
– В Оренбургскую область. Валеркин друг рассказывал: там лагерь для беженцев открыли, ну, для тех, кто на Земле жить не желает. Вполне серьёзная, говорит, организация. Они всех желающих куда-то… – она беспомощно махнула рукой, – в другое место перемещают. То ли на ракете, то ли ещё как…
– Так вам лучше сразу на Байконур или на Канаверал поехать.
Аня засмеялась и сказала:
– Вредина! Даже помечтать не даст, – она погладила меня по щеке и вышла.
Я постоял у приоткрытой двери и шагнул на лестничную площадку. Как раз подошёл лифт.
– Ань, послушай, – сказал я, – ты смотри, не вздумай подписываться ни на какие там… перемещения. Какие ещё к чёрту ракеты? У Валерика твоего не все дома.
Она погрозила мне кулачком, улыбнулась и зашла
Аня уехала, а я всё думал об этой чертовщине. Отца с его телевизионной химерой понять можно: не сумел с горем совладать (а может, не захотел). Но этой-то парочке чего не хватает? Причём, насколько я понял, идею подал Валера, а он слыл парнем продуманным, практичным, даже, можно сказать, приземлённым. Заходил, например, в компании разговор об НЛО или полтергейсте (у нас ведь любят – особенно под рюмочку – о чём-нибудь этаком потолковать), так Валера даже уходил, говоря: «Не могу эту ересь слушать». И вдруг засобирался куда-то «То ли на ракете, то ли ещё как». Меня подобные метаморфозы в людях всегда настораживали: всё ли с человеком в порядке, не заболел ли? Вот и теперь пришли такие мысли. Беспокойно стало за Аню: кто знает, что ещё Валере на ум взбредёт?
Наши отношения с Аней начались незадолго до её замужества. Однажды, в субботний летний вечер, неподалёку от моего дома я стал свидетелем того, как милиционеры сажают в задний отсек УАЗа прехорошенькую девушку, которая показалась мне смутно знакомой. Она была слегка пьяна, капризничала и брыкалась. Раскрасневшиеся милиционеры – обоим было чуть за двадцать – смущались, суетились и не понимали, как к ней подступить. С грехом пополам они её посадили - УАЗ уехал. Я попытался вспомнить, где мог эту девчонку видеть, да так и не вспомнил. А буквально через пару часов я её снова встретил (на удивление быстро её из отделения выпустили). Она была в розовой мохеровой кофточке, джинсах и сабо на высокой платформе. Шла ровно, но временами её слегка заносило: она делала быстрый короткий шажок в сторону, замирала на долю секунды и шла дальше. Я пошагал за ней: решил всё-таки выяснить, где мы могли видеться. Пошагать-то пошагал, но, по правде сказать, заробел сразу подойти. Шёл сзади, перебирал варианты, как половчее разговор завести. Тут она остановилась, повернулась ко мне и с мрачной усмешкой спросила:
– Что, дружок, пьяненькую решил снять?
– Мне, милая, и трезвеньких девать некуда. Хотел спросить: мы с тобой нигде не пересекались? Или показалось мне?
– Пересекались мы с тобой, Димуля… и ещё не раз пересечёмся, – пробормотала она и добавила с кислой гримаской: – Идём, а то потом ругать себя будешь, что момент упустил…
Я пошёл. Заинтриговала: имя откуда-то знает. Вышли проходными на проспект Добролюбова, где девушка свернула и вошла в хорошо знакомую мне парадную. А когда на пятом этаже она стала открывать квартиру, в которой я в своё время дневал и ночевал у своего приятеля Рината Салихова, я её вспомнил.
Зашли в просторную полупустую комнату. Шторы задёрнуты, на столе и стульях навалена одежда, на полу коробки. Похоже, собралась переезжать.
– Выросла ты - не узнать, – сказал я.
– Умилился дядя Дима, – хмыкнула она, раздеваясь. – Чёрт, провоняла вся в этом… как его?..
– Аквариум или обезьянник, кому как нравится. Видел, как тебя принимали. Хулиганишь, что ли?
– Продавщице в морду плюнула. «Шкурой» меня назвала.
Она ушла в ванную. Ожидая её, я вспоминал юношеские годы, Рината и его маленькую соседку по коммуналке. Разница у нас с ней в пять лет, так что тогда я её не замечал. Теперь хочешь, не хочешь – заметишь.
Ушёл я от неё поздним утром следующего дня – не выспавшийся, но впечатлённый. Весь мой прежний любовный опыт показался мне пошленьким, скверненьким озорством. Ощущение чистоты – вот что у меня после той ночи осталось. Будто в ангельской купели омылся.
Всю следующую неделю я ночевал у неё и, разумеется, не высыпался. На работе клевал носом, за что получил выговор. А ещё через две недели Аня вышла замуж. Не помню точно, сколько она благочинно с мужем прожила: месяц, может два. Потом они повздорили, и она пришла ко мне. Так совершился наш адюльтер.
Мы с ней тоже временами ссорились. Начиналось всё с какого-нибудь пустяка: например, с моего нежелания позагорать на крыше. Аня быстро воспламенялась и атаковала меня со злостью избалованной комнатной шавочки. «Тюфяк! Лень задницу от дивана оторвать!» – звенела она, сдувая мешавшие чёрные кудряшки. Подобные темы быстро себя исчерпывали, но Аня входила в раж и с ходу находила новые поводы для упрёков. Меня её гневливость смешила, я её поддразнивал; она шла в рукопашную, потом хныкала: «Все руки из-за тебя, истукан, отшибла!» Короче говоря, стычки
из разряда «милые бранятся – только тешатся».Валера о нашей связи узнал скоро: сарафанное радио в районе работало не хуже, чем в деревне. Узнал – и странное дело! – претензий мне не предъявлял, а наоборот: при встречах держался с подчёркнутым дружелюбием, пожалуй, даже с долей подобострастия (раньше за ним такого не водилось). Наверное, какой-то выверт ума.
Аня ушла, а я, как ни крепился, приуныл. Сидел в знакомой до каждой трещинки на стенах кухне, и виделись мне поблёкшие, как на старинных фотографиях, лица исчезнувших людей, к которым теперь присоединились и мои родители. Удары капель из прохудившегося крана, необычайно звонко резонировавшие под высокими потолками, приобретали зловещий смысл: их звук был похож на звук часового механизма. Стало тоскливо и жутко: я последний, и я на очереди… Ноги сами понесли меня на улицу. Прочь из сумрачного дома.
В тот день я загулял. Осталась в памяти – ещё со времён доармейской юности – пара адресов, где гужбанили с утра до ночи. По одному из них и отправился. Приняли меня радушно (благо, был при деньгах) – и особенно одна хмельная брюнеточка. У Оли – так её звали – была смугловатая кожа, миниатюрные кисти рук и слегка раскосые глаза. Две недели мы были неразлучны. Порой она смахивала на сумасшедшую: то и дело требовала признаний в любви, гнала меня за вином, а выпив, танцевала с притопом, то ухая по-совиному, то припевая какие-то заунывные куплеты. Всё это утомляло, но тем не менее я был благодарен Ольге: в её шаманских плясках, уханьях, песнях слышался жизнеутверждающий ритм – так она меня лечила. Потом объявился муж Геннадий. Вынюхав каким-то образом мой адрес, он пришёл в полночь во двор моего дома и заорал, вызывая меня на поединок: «Дьяконов! Выходи, если ты мужчина!» Запрыгнув на подоконник (я мёртвой хваткой держал её за бёдра), Ольга бросалась в мужа картошкой; безумный её хохот залетал в форточки, в окнах загорался свет.
Наш крепко замешанный на алкоголе роман имел последствия. На работе стали замечать: засыпал за пультом, записи в журналах путал. А путать и засыпать на химическом производстве чревато, так что меня в конце концов попросили. Хорошо ещё, что Евгений Николаевич, технолог наш, добрая душа: оформил увольнение по собственному желанию. Сказал на прощанье: «Когда успокоишься, в руки себя возьмёшь, возвращайся».
На завод меня не тянуло: вроде и пообвыкся там, но не по сердцу мне строгие правила, расписания, забранные в железо своды, нескончаемое гудение труб – весь этот тяжеловесный и, по правде говоря, тёмный для меня мирок. Всё-таки я художник по жизни, хотя, надо признать, художник посредственный. Впрочем, некоторые преподаватели из художественного училища видели в моих работах нечто неординарное, тормошили меня, призывали быть поактивней: оттачивай, мол, почерк, больше работай. Я же никакого энтузиазма не испытывал. Погружаться с головой во множество направлений, жанров, стилей, проникаться этим, пытаться внести толику чего-то своего – всё это было пустой затеей. Хоть разбейся, не смог бы я ничего нового выдумать, не верил в это. Ну а раз такой веры нет, значит, не суждено – так мне казалось. Не то чтобы совсем уж бездарь, но мечтать о свершениях в живописи… Эти юношеские бредни я оставил. По этой причине после окончания художественного училища я не пошёл дальше, как когда-то планировал, в Академию, то бишь институт имени Репина. Помалевав год афишки в кинотеатре, устроился в Государственный институт прикладной химии, вернее, на заводик при нём, оператором КИП. У меня там приятель работал - он и посоветовал. До института рукой подать, работа не пыльная и зарплата приличная. Живопись я не бросил: иногда, под настроение, выходные проводил в мастерской, которую устроил в самой большой, тридцатиметровой комнате, изредка выходил на пленэр.
До смерти родителей я чувствовал себя неуязвимым: редко что нарушало моё душевное равновесие. Случалось, правда, беспокоили приступы хандры: лезли мысли о собственной никчёмности, об утрате смысла, о бездарно растранжиренном времени. Вялое самобичевание быстро меня утомляло, и, привыкший благодушествовать, я от этой экзистенциальной мути отмахивался. В целом получалось. Все мои переживания пребывали как бы на периферии, как бы в отдалении, нудили там, как комарики.
Лёгкий характер хлопот мне не доставлял. Я придерживался общепринятых правил, ни за какие рамки не выходил. Меня считали вполне серьёзным, ответственным парнем, и вряд ли кто догадывался о сумбурчике, что вихрился по соседству с моей серьёзностью, о моих полудетских фантазиях. Я почти уверен был: стукнет в голову какая-нибудь романтическая чепуха – запросто могу всё бросить, уехать куда-нибудь к чёрту на кулички, жить в хибаре и, например, в речке рыбу удить.