Мир и война
Шрифт:
Конечно, все эти умствования были бы, думаю, ни к чему, убедись он хоть раз, что подобное действительно случилось. Но тогда речь бы не шла о ревности. Просто был бы, наверное, конец. Из-за того же самолюбия. И обидчивости — которая ни что иное, как результат сублимации самолюбия. Не в том смысле, в каком рассматривал ее Зигмунд Фрейд: как один из способов изменения его любимых половых влечений («либидо»), а в первичном смысле — «возгонка». Если в колбе у нас много-много самолюбия и оно подогревается на горелке истинных, или мнимых, поводов, то в один прекрасный момент вместе с пробкой из колбы вылетают целые тучи обидищ, обид и обидок.
(По поводу же самого «либидо» и его трансформации в сферу общественной деятельности и творчества: здесь знаменитому
Итак, Юрий забыл о покое и умиротворении. У него появилось дело: целыми днями собирал, тасовал, взвешивал и оценивал нанесенные ему обиды, уколы и поражения. И не так его огорчала утеря необретенной сониной любви, как то, что исчезла спокойная радость души и тела. Он не тревожился за судьбу дружбы с Соней, знал — она никуда не исчезнет, но также знал, что настроение, состояние, обстановка, какие были до появления хрипатого «американца», не повторятся никогда — и становилось грустно, хотелось поскорее уехать. Он сказал об этом (не о грусти, конечно) Соне, она ответила: «Погоди, Юрик. Через два-три дня уедем вместе. Я остановлюсь в Харькове у тети». (Сколько у нее этих родственников по Украине разбросано!) Потом Соня добавила, что у Павла тоже кто-то в Харькове и они там проведут несколько дней. Юрия не пригласила. (Да он бы и не согласился — очень нужно!)
Скрывать свои чувства, вернее, настроения, Юрий никогда не умел и не старался, и Соня довольно скоро заметила его обиду. К ее чести, она не возгордилась, что было бы довольно естественно, не стала кокетничать напропалую с тем и с другим, разжигая страсти, провоцируя ссоры и с затаенным интересом наблюдая, чем все кончится. Она просто и по-свойски, как всегда, сказала Юрию, чтобы не обижался, она не стала к нему хуже относиться, он был и останется ее другом Юриком. На его вопрос по поводу ближайшего будущего ответила, что сама не знает, как повернется, пока ей с Павлом интересно, а там видно будет. Добавила, что понимает: Юрику сделалось скучнее, но кто мог предвидеть, что так получится…
Действительно, кто знал, что сюда занесет курчавого хрипуна с английской книжкой и в заграничных трусах, что он сразу втрескается в Соню и что лишние свидетели будут ему не нужны?.. Между прочим, это его желание все время уединяться с ней бесило Юрия еще и оттого, что сам он был (и остался) не таким. Ему бывали просто необходимы соучастники (разумеется, до определенного момента), собеседники (собутыльники) — и все потому, что страшился подолгу оставаться наедине с предметами своих увлечений: боялся, станет скучно — не о чем говорить; никогда он не был мастером «светской» болтовни, говоруном по заказу: «расскажите что-нибудь интересненькое…» В общем, опять речь о допинге: в виде приятеля, в виде бутылки…
Обратно ехали местным поездом до Харькова. Всю дорогу Соня и Павел сидели у окна и бубнили о чем-то. О чем — Юрий не слышал, потому что шум поезда, потому что лег на вторую полку (в вагоне было на удивление свободно) и потому что не хотел слушать. (Все-таки, так не поступают! Пригласили — а потом он где-то сбоку припека, а все внимание этому американскому «шпиону»…) Юрий так мысленно пошутил, совершенно не предполагая тогда, сколько бед и горя причинят (и уже причинили) эти же мысли, высказываемые совершенно всерьез с кавказским, и другим, акцентом за кремлевскими стенами.
В Харькове он попрощался с Соней и Павлом, пересел на московский поезд и сразу забыл о перенесенной обиде: исчезло живое напоминание, потерялась игла, что колола самолюбие, а следа от укола не осталось… Да и был ли укол?..
* * *
К своему полувековому дню рождения Соня получила такие стихи:
В годы казней, процессов и «вышек»
Берегла нас чья-то рука;
Ты играла Марину Мнишек,
Я — полковника Черняка.
В годы строек, чисток, фокстрота
На Башиловке был наш храм;
Чтили Вакха мы там и Эрота,
Расходились домой по утрам.
В дни разгула демона злого
Были радости бытия —
Прикасаться к груди Копыловой
(Если мама не видит твоя);
Танцевать под пластинки Ванды
(Помнишь танго «Чи жучишь мне»?)
И, плюя на все реприманды,
Потоплять стыдливость в вине;
Целоваться в подъездном экстазе,
Провожать без конца — сто раз!
И на Бронной у домика Бази
Получить от «Отелло» в глаз.
(Он ходил в параллельный класс.)
…Годы шли, и в тридцать девятом,
Жарким летом в деревню Млыны
Я к тебе прикатил солдатом.
Там мы были тогда влюблены:
В Павла — ты, я в тебя, между прочим
(Он английским владел, как бог!),
Он водил тебя где-то ночью,
Я считал, что и сам бы мог.
…Надо ж вскоре войне разразиться —
И «Отелло» погиб к чертям…
(И еще миллионов тридцать,
Не считая погибших не там.)
Тут уж годы быстрей поплыли:
С механизмом что-то стряслось…
Друг от друга мы близко были —
Пусть не вместе, но все же не врозь.
А сейчас — иные далече,
У других под землею дом…
Но пускай продолжаются встречи —
В этом мире, а может, и в том.
Твой Юрик
Павел стал первым и единственным мужем Сони, с которым она через несколько лет разошлась. А поженились они вскоре после совместного возвращения из Харькова, где между ними произошло самое плохое. (Как говаривали тогда девчонки старших классов: «У тебя было с ним самое плохое?». Так вот, у них было.)
Павел переехал к Соне, в коммунальную квартиру, в две комнатушки, искусно сооруженные из одной, и теперь там жило пятеро (если считать вечно командировочного отца Сони и крикливую толстую карликовую пинчерицу Норку, чем-то похожую на уменьшившуюся во много раз и опустившуюся на четвереньки Розу Семеновну).