Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мир наступил не сразу
Шрифт:

— Тут я, тут, — прошептал он ей в ухо смущенно-сердито и погладил по волосам — благо, никто не мог видеть.

Под сырой одеждой становилось знобко. Велик ежился и начал уж постукивать зубами. Зябкая дрожь его прорвалась и в голосе, когда он спросил Милицу, что же было дальше.

— Да ты ж замерз! — воскликнула девушка, обняла его и прижала к себе.

У него кровь бросилась в лицо и защекотало в горле. Он хотел отстраниться и… не хотел. От нее потекло живое тепло. Чтобы отвлечь его от неловкости, она заговорила ему в ухо, быстро, без пауз:

— Эх, голубь, эти три года в моей жизни перетянут все остальные. Меня прятали по деревням. В чужих погребах и на чердаках я досыта нахлебалась одиночества и сиротства. Как-то полицаи дознались, что я хоронюсь в деревне, оцепили ее и пошли по

хатам с обыском. Хозяйка заскочила ко мне на чердак, трусится вся: «Прости, милая, только, сама понимаешь, — у меня трое маленьких, жалко их».

Ну что ей оставалось? Слезла и пошла огородом к коноплянику. Надежды никакой уже не было, поэтому шла открыто, да и схорониться-то негде было — начало лета, картошка еще только взошла. И вышла Милица на полицая, он в коноплянике лежал в засаде. Наверно, из-за того, что она так свободно шла и одета была во все мужское, он и не встревожился. Ну, идет пацан, пугну, мол, и ладно. Показывает: садись сюда, передо мной. И тут ее как будто кто толкнул под бок: дескать, есть надежда, последняя, только не медли и не думай, что дальше. Милица подошла, села, где он показал, и сразу пальцы на его шее раз — и замкнула, винтовку — она лежала рядом — ногой подальше, а сама — всем телом на него. Хорошо — несильный мужик попался… Потом пробралась подальше от тех мест…

— А винтовку, — перебил Велик, — винтовку-то ты взяла?

— Ты что? Куда она мне?

— Как это куда?.. Ну, хоть бы затвор вытащила. А то ж опять полицаям служить будет.

— Дурачок ты, голубь. Девчонка, шестнадцать лет, цыганка к тому же, на нее охотятся, как на лисицу, — до винтовок ли? Я ни про что больше не думала, как бы только поскорее подальше от того места.

— Да все равно…

Вдруг вспомнился Велику полузабытый уже эпизод из его жизни (хотя и прошло-то с того времени что-то с год или чуть больше). Велик стрелял по немцам из пулемета, а когда кончились патроны, задал такого стрекача, что только пятки засверкали, и даже мимолетно не мелькнуло в голове насчет затвора. Потом, правда, он казнился, но это потом, а в те минуты лишь одним было заряжено все его существо — скорее прочь от смерти. Он подумал, что а вот сейчас ни за что не оставил бы боевое оружие фашистам. в целости, но тут же по-честному признал, что только в деле можно проверить, оставил бы или не оставил, а пока это одни слова: там, перед лицом смерти, думаешь и чувствуешь совсем по-другому. Ну и действуешь по-другому, конечно.

— В Навле приютила меня одна женщина, — продолжала Милица. — Муж в армии, двое маленьких детей. Сперва хоронилась на чердаке, потом стала жить под видом ее двоюродной сестры.

Они с нею так сдружились, что действительно стали как сестры. Настя была постарше на четыре года, рано вышла замуж и еще не успела забыть девичество. Жили они под постоянным страхом, впроголодь, ели несоленую похлебку, хотелось забыть все это, и вот Настя вечерами как начнет, бывало, рассказывать про свою незамужнюю жизнь: как на гулянках никто не мог ее переплясать, как из-за нее ребята дрались, и все с подробностями да с примерами… Настя многому научила Милицу: всяким крестьянским премудростям — когда что сажать, поливать, полоть, как семена проверять и проращивать, всем домашним работам, а также плясать-танцевать по-русски.

Под мерный стук колес и тихое журчание Милициной речи усталость одолела Великов интерес к рассказу, и он не заметил, как заснул.

На второй день, когда он попросил Милицу досказать свою историю, она засмеялась.

— А я досказала. Спать, голубь, меньше надо — больше узнаешь… Сейчас из концлагеря я. К Насте. Если жива она…

Велик и Манюшка, взволнованно озираясь, медленно брели дорогами своего края. Когда подходили к Кречетову, родному Манюшкиному селу, она вдруг скинула с плеч ношу, вприпрыжку обогнала Велика и побежала вперед. С двумя сумками — одна за плечами, другая в руках — он тихонько побрел за нею. Какое-то незнакомое чувство владело им. Оно зародилось, когда они выгрузились в Навле, а потом,

в пути, все усиливалось. Сперва от одного сознания, что каждый шаг приближает к родной деревне. Потом пошли знакомые места, где приходилось бывать, а в Кречетове начиналась уже совсем обжитая зона: здесь до войны жила материна родня, и Велик часто ходил к ней — и с родителями, и один.

Впереди показалась Манюшка. Она шла, опустив голову. Когда приблизилась, Велик увидел, что лицо ее заревано. Взяв у него свою сумку и пристроив ее за плечами, девочка сказала тускло:

— А нашей улицы нет. Сожгли. — И помолчав — У других хоть печки торчат, а где наша хата была, одни битые кирпичи валяются. Черные.

В голосе ее звучало тоскливое отчаяние. Велик легонько дотронулся до ее плеча и ускорил шаги. Говорить он не мог.

Они прошли по уцелевшим улицам Кречетова — та, мертвая, чернела в стороне, утыканная, как памятниками, печными трубами — и вышли на знакомую, много раз исхоженную Великом дорогу на Журавкино. Она взбиралась в гору, достигала верхней точки у Красивого Подгорья и снова спускалась в низину, по которой протекала Журавка.

Отсюда, с этой верхней точки, открывался вид на родную деревню. Она лежала на дне низины. В мареве жаркого солнечного дня старые хаты казались посеребренными и словно плыли в сказочной туманной дымке. Будто деревня и правда была флотом, как придумал когда-то Велик, читая «Цусиму» Новикова-Прибоя.

Он смотрел на это видение и не мог сдвинуться с места. Все перемешалось в душе: радость — потому что он вернулся, и вот она, родимая, уцелела; горе и боль — потому что некому встречать его; жалость — рядом стояла одинокая и бесприютная, закаменевшая в отчаянии Манюшка; тревога за их общее будущее.

Странным образом объединились все разнородные чувства в одно. Не смыслом, не словами, а всем своим щемящим ладом.

Дальше Велик шел, внимательно присматриваясь к кочкам, выбоинам и кустикам, и ему казалось, что он помнит их по отдельности. Вместе с тем, он все время посматривал на приближавшуюся деревню, и стеснялось волнением сердце.

По шаткой, на живую нитку сметанной кладке (а был здесь раньше мост) перешли через Журавку и свернули на лужки, что граничили уже с приусадебными огородами.

Здесь, на лужках, женщины сгребали сено. Как и до войны, одеты они были по-праздничному, только победнее. И было их поменьше, и не шумели над покосом веселые песни, смех и гомон.

Велик поравнялся с крайней женщиной и остановился, и безмолвно стоял, пока она его не заметила и не подошла к нему. Это была Кулюшка Гузеева, мать погибшего Степки, Великова дружка.

— Велик! Ты! — всплеснула она руками. — А где же твои? А мой Степка?

Велику вдруг вспомнилось, что здесь обычно работала вторая бригада, а Кулюшка из первой, и это его удивило. И так как он не знал, что ответить, то, с великим трудом проглотив горький комок, мешавший говорить и дышать, спросил:

— Это какая бригада?

И заплакал.

Уроки воспитания

Велика, спавшего на конике, разбудило солнце. Оно стояло уже довольно высоко, и луч его, проникавший через окно и бивший спящему в лицо, был ярок и горяч.

— Эй, Манюшка, пора вставать! — открыв глаза, крикнул Велик.

На печи послышалось шевеление, показалась Манюшкина голова. Пожмурив на свет свои продолговатые узкие глаза, девочка сказала:

— А я давно не сплю. Это ты — бегаешь до полночи, а потом храпишь до обеда.

— Ладно, мала еще учить. Вот дорастешь до моего — и ты будешь бегать… Подымайся готовить завтрак. Сама нынче будешь, без моей помощи.

Манюшка скатилась с печи.

— Только ты подсказывай, если я что забуду, ладно? — Она прошлепала босыми ногами к загнетке, вытащила из-под лавки ветхую плетуху, села чистить молодую картошку.

— Где взяла? — строго спросил Велик.

— Тетка Кулюшка дозволила подкопать на своем огороде, — не моргнув глазом, сбрехнула Манюшка.

Он знал, что сбрехнула — не раз слышал от ребят, что она самовольно подкапывает на чужих огородах, попросту говоря, ворует. Но каждое утро, задав свой строгий вопрос и выслушав в ответ брехню, принимал ее за правду. Его это мучило, но никакого выхода не виделось — есть было нечего.

Поделиться с друзьями: