Мир Жаботинского
Шрифт:
Нет нужды, чтобы на иврите говорили и отец и мать — достаточно одного из родителей. Я сам был свидетелем того, как отец, занятый в своей конторе, который мог только полчаса в день посвящать беседам и играм с ребенком, в конце концов приучил его не только понимать иврит, но и отвечать на иврите.
Ответ мне известен заранее — «тяжело». Но я не верю этому. Не тяжело — очень легко. Дело дисциплины и привычки, не более того. Есть человеческие существа, которым и мыться и бриться каждый день «тяжело», ибо они не приучены, им недостает сил и желания начать и продолжить.
Оригинал на иврите, «Баркай» («Утренняя звезда», еврейский журнал в Южной Африке), год неизвестен
Чтобы помочь евреям
Даже если вы не затрудняетесь разговаривать на иврите... вас подчиняет иностранный язык. Почему? Вы «стесняетесь». Детская отговорка, однако нет причины сильнее этой. Возьмите героя, который не побоится выйти в одиночку против ста, и попытайтесь предложить ему появиться на улице в красном пиджаке и желтых брюках. Он не осмелится. И на всех нас, даже самых преданных, пользование ивритом в диаспоре все еще производит впечатление экстравагантного костюма, некоего крапчато-пегого украшения, которым серьезный человек никогда не украсит свой лоб, если он только уважает себя.
Против подобной «стыдливости» есть лекарство — «Общество говорящих на иврите».
«Активизм в языке», «Доар ха-йом», 9.6.1928.
Жаботинский настолько жаждал сделать иврит разговорным языком в диаспоре, что он взвалил на свои и без того обремененные плечи составление фундаментального учебника иврита. Этот учебник, названный им «Тарьяг милим — введение в разговорный иврит с латинской транслитерацией», был написан в 1938 году (в самый разгар политической бури!), однако из-за бесчисленных препятствий смог появиться (в английском издании) только в 1948 году.
Как прекрасен и могуч этот язык, и что за великое счастье для народа — обладать таким языком.
«Четыре сына»; в сб. «Фельетоны».
Беднота
«Бедняки в Израиле — они придут к спасению».
Картины ужасающей бедности еврейского народа, с которыми сталкивался Жаботинский, не могли оставить его равнодушным. Он считал избавление народа от нищеты главнейшей задачей сионизма, не мог смириться с нищетой просто как человек. В его во многом автобиографической повести «Пятеро» мы встречаем такие строки:
Помню один дом, кажется Роникера, в том участке, который мы с нею должны были обойти. Там была особенность, для меня еще тогда невиданная: двухэтажный подвал. Окна обоих этажей выходили, конечно, в траншею; но и за окнами внутри был сперва коридор, во всю длину фасада, и только уже из коридора «освещались» комнаты. Не умею описывать нищету, как не сумел бы заняться обрыванием крыльев и лапок у живой мухи или вообще медленным мучительством. Помню, что неотступно зудела в мозгу одна банальная мысль: на волосок от того было, когда ты должен был родиться, чтобы вышла у Господа в счетной книге описка, или передумал бы Он в последнюю секунду, что-то перечеркнул и что-то строчкой ниже вписал,— и здесь бы ты жил сегодня, в нижнем подвале, завидуя мальчикам из верхнего, а они бы «задавались». Совестно было за свое пальто; за то, что перед этим просидел час в греческой кофейне Красного переулка за кофе с рахат-лукумом, растратив четвертак, бюджет их целого дня.
Из кн. «Пятеро».
«Расчетные книги» Всевышнего не назначали Жаботинскому нищеты. Но и богатство, даже просто достаток, не были ему отпущены. Жаботинский был совсем маленьким, когда умер его отец, и мать воспитывала его в спартанской обстановке. Когда Жаботинский стал одним из лидеров сионистского движения, он (так же, как и Герцль) тратил все свои доходы на нужды движения. Когда он ушел из жизни, материальное наследство, оставленное им, составляло гроши. Жаботинский всю свою жизнь сохранял глубоко почтительное отношение к неимущему люду, составлявшему в те времена огромное большинство
еврейского народа. Используя образы четырех сыновей из пасхальной Агады [*], он сравнивал бедняков с четвертым сыном:Четвертый мальчик не умеет спрашивать. Сидит на вечере чинно, делает, что полагается, и не приходит ему в голову расспрашивать, как и что, отчего и почему. Ритуал велит не ждать его вопроса и рассказать ему все по собственному почину. Я в этом несогласен с ритуалом. Ценная вещь — любознательность; но есть иногда высшая мудрость, высшее чутье и в том, что человек берет нечто из прошлого, как должное, и не любопытствует ни о причинах, ни о следствиях. Такую мудрость надо беречь и не спугивать ее лишними словами.
Такою мудростью мудр бывает серый, массовый человек. Это — тот невзрачный горемыка, что тачает сапоги, шьет платья, разносит яйца, скупает старые вещи, переписывает свитки завета, торгует в мелких лавчонках, бегает на посылках, тянет все те полунадорванные лямки, от которых его еще не прогнали, кряхтит, а по пятницам вечером наполняет дома молитвы. Это он, знаменитый Бонця-Молчальник из сказки Леона Переца, несет на своем горбу все бремя диаспоры, поставляя из своей среды человеческое мясо и для эмиграции, и для погромов; он агонизирует и не умирает, гибнет и не погибает, и творит исконный обряд, как творили деды, почти машинально, почти равнодушно, с той подсознательной верой, которая, быть может, в глазах Божиих прочнее всякого экстаза. Он, этот серый массовый молчальник, «не умеющий спросить», он есть ядро вечного народа и главный носитель его бессмертия.
Ритуал велит рассказать этому сыну про все то, о чем он не спрашивает. А по моему, пусть и отец промолчит и молча поцелует в лоб этого сына — самого верного из хранителей той святыни, о которой молчат его уста.
Фельетоны, 1913.
Жаботинский решительно выступал против любых проявлений дискриминации бедноты в сионистском движении:
Чем мы дальше уходим от тех времен, тем более яркой и уникальной становится фигура Теодора Герцля. Со всех сторон слышал он предостережения: за тобой пойдут только нищие, та самая голь, ради которой приходится просить пожертвования у немецких, французских, английских и американских «графьев». А он отвечал: отлично, мы с бедняками это сделаем. И теперь, когда «графья» «пресмыкаются во прахе», поверженные кризисом, погромами, всеобщим отчуждением, та самая голь сейчас богаче, чем все эти «Альянсы», и их поселения в Эрец Исраэль — образец для всех, и они заставили мир считаться с еврейским народом, и имена их руководителей произносятся с почтением на всех политических форумах, а если вы спросите, как звали господ «протестовавших раввинов»,— никто и не вспомнит...
Если бы был я еврейским поэтом, обязательно сочинил бы своих «Веселых нищих». Славен он, «его величество Нищий», при одном условии — что он весел, что не опускает рук, что не теряет веры в себя, а не ждет «указки сверху», что не боится упасть,— ибо именно такими «падениями» поднимается народное движение и «Вышние и горние» нигде, как в самых глубинах «нищего» сердца.
«Всемирная еврейская конференция», «Хайнт». 5.8.1932.
Жаботинский восхищается великодушием «бедных людей», их готовностью поделиться последним (в приведенном ниже отрывке речь идет о сборе средств в защиту трех молодых людей, ложно обвиненных в убийстве Арлозорова):
Есть еще нечто, что не так-то просто выразить. Если я попытаюсь выразить эту мысль словами, многие, вероятно, подумают, что я тоже на старости лет ударился в «классовый подход». Боже упаси, не грешен я в этом. Я не делю мир на работающих и имущих — видал я и фабричных рабочих, живущих в виллах, разъезжающих в автомобилях и владеющих неплохим текущим счетом, и видал я имущих, работающих по четырнадцать, а не по восемь часов в сутки. Не уважаю я «классов». Я уважаю бедняков. Будь проклята нищета, но все-таки есть в ней какое-то величие — нечто, делающее бедняков людьми, не забывшими еще таких, напрочь позабытых другими слов, как «сострадание», «справедливость», «обязанность»...