Миразмы о Стразле
Шрифт:
На следующей остановке я уж сам вышел. Очень мне взгляд дитятки не понравился. Ехал, никого не трогал. Трезвый ехал. Зачем с такой злобой смотреть? Понимаю, когда однажды вполз пьяным в автобус и к каким-то бабам на колени повалился. Они как заорут! Одна как завизжит, с такой же злобой, с какой младенец смотрел. И давай меня спихивать ручонками своими слабыми, да по спине охаживать. Сама тощая как проволока, твёрдая как булыжник. Я об её ляжку нос расшиб. По спине-то зачем колотить бездушно? Мне и без того плохо Я сам бы как-нить встал. Одной рукой за соседнее сиденье ухватился, а другой в буфера упёрся, той, которая визжала, как младенец смотрел. И тут она как даст мне по дыне. Дыня едва не лопнула от такого давания. Меня и вырвало. Прямо ей на костлявые ходули. Зачем пьяного чела по чайнику колошматить, я не понимаю? Подумаешь, в сисечки упёрся. Эка невидаль. Чё тут такого? В сиськи ранее не упирались что ли? Потом меня по всему киту неизвестные за шиворот проволокли и геройски выбросили наружу. На голый асфальт. Сволочи. Незаслуженно огрёб. Ну повалило чела тебе на колени, так ты подняться ему лучше помоги, а не по башне лупи злобно.
Стараюсь выбросить младенца из чайника. Младенец не выбрасывается. Я представил, как беру младенца и швыряю его через бетонный забор с колючей проволокой. Младенец летит и, нисколько не изменившись в мордасах и полностью сохранив свой злобный лик, скрывается за забором. Падает в сугроб и тут же застывает в синюю ледышку.
Пока пёрся к мосту, замёрз. Сунул клешни в карманы. В одном нащупываю нечто круглое и мягкое. Вытаскиваю. Апельсин. Я не имею привычки таскать апельсины в карманах. Откуда он взялся? Видать, младенец налупозрел. Пялился, пялился и апельсин напялил. Коли у меня появился апельсин, надо его сожрать. И замыслил сожрать его под мостом. Я раньше никогда не жрал апельсинов под мостом. Спустился под мост, стою на снегу, кожуру отдираю и кусками её ем. Слопал. За апельсин принялся. Младенца к тому времени из утятницы выветрило. Я смотрел на замёрзшее озеро. Коньки, Чинаски… Вот чёрт! Стоило от одного избавится, как другой тут же занял освободившуюся область. Свят район пуст не бывает. Однако из всего этого может слепиться в меру сумасшедшая сказила. Итак, младенец натаращил апельсин. Я придумал написать о младенце сказилу, пока ел апельсин. Если бы не апельсин, подумал бы я написать сказилу? Не знаю. Факт в том, что я подумал написать сказилу, когда зажевал первую дольку. Приду в родную пещеру и напишу.
Пришёл и написал. Ты доволен, маленький лысый ублюдок?
Граф Эпика или сто лет в ложке (сон)
Граф Эпика поднялся на смотровую вышку и оглядел Остров. Это он создал его и владел им тысячу лет. Почти весь Остров покрывала кислотная палитра жёлто-оранжевого леса, подобная шерсти венерианских овец. На севере синели горы. Верхами они скрывались в грязно-белом рванье тумана, точно проникали под юбку призрачной нищенки. Из нежно-серого неба доносилось песнопение. Печально и трогательно детские голоса выводили: “Он бы сам разозлился, схватил наган и… разревелся!”. Голоса трепетали, выводили, дрожали обертонами и рассыпались в дымчато-жемчужной выси звонким серебром.
– Моей твоей нежности, – пробормотал граф на совершенно другой мотив, держась за щеку.
Пока он взбирался на вышку, задул порывистый холодный ветер. Марс покачивало, как палубу шхуны в помутневшем море. Стальные тросы подстраховки скрипели. По графским зубам разлилась тупая боль. Черногольян, его поверенный, украдкой вынул из-за пазухи лодочку шпрот в томате, скрутил овальную тонкую крышку в рулончик и кушал десертной ложкой. Ложка погружалась в сероватую красноту, наполнялась ею и пряталась во рту поверенного, обнятая мягкими губами вокруг тонкой твёрдой шеи. Черногольян обожал копчённую рыбку в томате. А Эпика не жаловал консервов. Граф однажды отравился ими и запретил всё консервированное по всему Острову.
Шпроты Черногольяну тайно присылал брат, воздушной почтой. Черногольяна и его брата выдумал граф. Как и изумрудного маленького птеродактиля, приносившего жестяную коробочку шпрот раз в месяц. Он цепко держал её когтистыми лапами, ухватив за желобки по краям. Чаще не выходило. Птеродактиль один, расстояние громадное. Если бы Черногольян ел шпроты ежедневно, они не нравились бы ему так сильно. Он бы относился к ним снисходительно.
Обычно граф не оглядывался перед прыжком. Черногольян ел контрабандные шпроты без опаски. На сей раз Эпика обернулся. Его обернула в раздражение зубная боль. Конечно, граф знал, что Черногольян украдкой ел кильку, но одно дело, когда тебе всё равно, а другое, когда болит зуб. Граф выхватил лодочку, полную шпрот, и забросил её как можно дальше. Жестяная баночка, кувыркаясь, описала дугу, раскидывая из себя рыбьи тельца и красные капли, алюминиево посверкала в сером утреннем воздухе и утонула в жёлто-оранжевом море лесной кислоты. От обиды у Черногольяна навернулись слёзы. Он служил графу двести лет, а успел съесть лишь две ложечки шпрот в томате. На каждую по сотне лет. Месяц ожиданий впустую. Надежды, ставшие прахом. Мелочь по сути. А обидно до горечи. Эпика прогнал поверенного с вышки. Граф остался один, высокий, статный, широкоплечий и гордый. Затем влез на ограждение, расправил крылья, присел, оттолкнулся ногами и прыгнул. Пару раз взмахнув, граф Эпика рухнул.
Прогнанный с вышки Черногольян сорвался на чёрно-розовом упитанном кроте с глуповатой физиономией и ружьём. Из головы крота торчал кривой гвоздь, а глаза заменяли шарики пенопласта. Черногольяна взбесила расхлябанность стражника, завалившегося на бок, хотя тот за всю службу ни разу не шелохнулся и постоянно молчал. Черногольян приносил его сменщика, розово-чёрного крота, с собой, а чёрно-розового уносил в подмышке и бросал неподалёку от своего дома, где попало и как попало. Ружьё одно на двоих. Поверенный выхватил оружие у часового. В ругани он даванул прикладом по земле. Ружьё выстрелило и поразило взлетевшего графа в сердце. Граф Эпика умер за мгновение до того как его тело шмякнулось на розового крота с высоты в двести метров. По метру на год. Крот лопнул, гвоздик воткнулся в дерево, пенопластовые шарики, подхваченные ветром, легко покатились к обрыву. Наступил конец света. Создатель Острова погиб, а кроме него и не было ничего. Всё было в нём.
Похороны бабуси Иволги
Бабуся Иволга, батёва мать, окочурилась. В ЦРБ, в отдельной палате приятного цвета кофе со сливками. Жизнь
печёт людей. Напоследок мажет белилами, йодом, синькой или фиолетово-чёрным и подаёт смерти. В корочке подаёт. Два гада назад бабуся в комическом отдыхала. Оттуда чаще всего запускаются. Не запустилась. Отдых ей прописал дедок Марусь хрустальной вазой в 70-летний висок. Многие старались вталдычить ему, что его жена не Вольф Нитлер. Безуспешно. Дедок Марусь, уверенный в обратном, изредка покушался на право бабуси жить на этой грешной земле. Тоже безуспешно. Уважаю тех, кто до последнего настаивает на своём и не идёт у кого-либо на поводу. Главное, заниматься тем, что считаешь нужным. Дедок Марусь считал свою жену Вольфом Нитлером, а Вольфа Нитлера считал нужным прикончить, пока серая армия усатого ублюдка не разлилась по всей Европе как дерьмо по пирогу. Несколько заторможенное восприятие действительности. Без акцента внимания на попытках кокнуть бабусю, дедок Марусь, в сущности, был хорошим. Мне, щеглу босоногому, сладости покупал, баблишком снабжал на детские зависимости по типу сладкого и сигарет. И, не надо этого забывать, иногда покушался на бабусю. Полгадину назад до дедка допёрло, что его многострадальная супруга не Вольф Нитлер. И дедок под лампочкой повис. Принял радикальные меры. Жизнь перестала иметь значение. Смысл был утерян. Часто весь смысл в иллюзии. Много лет стараться убить Вольфа, а потом осознать, что люто ненавидимый усач и есть твоя жена. Я бы тоже подался в суицидники. Неплохой сюжет для семейной саги. Идея: двойственность человеческой натуры.Бабуся в комическом выжила, а спустя двух гадов, окочурилась в отдельной. Захолодил ветерок былую рану. Расслабилась, видать, старая, среди кофе-стен, с плазмой 4K наедине и к дедку на тот свет улетучилась. Може, батя канал не тот как-нить оплатил, а какой привык. Бабуся Иволга узрела порнуху, сердечко-то и ёкнуло. Прекрасно понимаю. Я порнуху впервые годин в восемнадцать увидал, уже после двенадцатилетнего пещерно-таёжного веселья с медведями. И обомлел. У всех всё выбрито. И без того мало шерсти на людях колышется, так они ещё и выбривают её отовсюду бесстыдно. Меня чуть не вырвало, до того противно стало. Мои медведи бы таких развартников на куски разорвали и в трёхлитровые банчули побросали на зиму солиться.
Перед окочуриванием бабуся Иволга похудела, йодом обмазалась, завострилась, запаршивела, всё как полагается. И в космос намылилась, жёлтой птичкой обратившись. Батя звал с бабусей прощаться. Сказал, её не узнать и она никого не узнаёт. Самое оно прощаться, все карты рубашкой вверх. Равноправный обмен. Я не повёлся. Предложение начисто лишено смысла и эмоциональной составляющей. Тем более её.
Кончина бабуси Иволги навеяла мысли о собственном танатосе. Не хочу быть дряхлой, зажившейся, тупорылой, полусбрендевшей сволочью, полной самодовольства и желчи. А всё к тому и идёт. Исходя из моего ублюдочного характера и похуистического образа жизни. Всем на всех похуй. Мне тоже. В том числе и на себя. Не люблю полумер.
Наверное последую примеру дедка. Годин в 50-55. Самое то. Хочу умереть быстро и по собственному желанию. Вскроюсь или застрелюсь. Вешаться не хочу. Здесь первопроходец дедок Марусь, а вторичность уныла. Либо ты первый, либо никто. Вторичность оставляю убогим. Все, кто тянут до последнего, слабовольные хлюпики. Сказать последнее “Идите на хуй, я снова впереди вас” надо тогда, когда ещё можешь внятно произнести эту фразу и помнишь её значение.
Хочу скреплённый кое-как верёвками шаткий гроб из жести с нарисованными ромашками и колокольчиками, ярко-ядовитыми до безвкусия. И медведицей. Чтобы посмотревшие на гроб испытывали желание отвернуть свои постные хари. Если кто не согласен, что у него харя, то от несогласия красивше не станет. Вся моя житуха – хождение в ржавой трубе, вымазанной жирным пластилином. От спёртого воздуха в горле першит. Сдох так сдох, это не повод расслабляться. Поэтому гроб не бархатом и перинами умащать, а смазать бы мокрым пластилином. Пусть мою могилу с одной стороны зальют малиновым вареньем, с другой засыпят книжками, тока посмешнее и пожёстче. Я сладкоежка и без ума от подобного чтива. Оградой пойдут фиолетово-оранжевые карамельные палочки высотой в метр. Они быстро растают. Я ужасный чел, скандальный и невыносимый. Не уживаюсь ни с кем и в первую же ночь пересрусь со всеми покойниками. Посему необходим проход на поверхность, чтобы я мог вылезать по ночам и сраться с покойниками, иначе не успокоюсь. Надгробье хочу из майолики. Надпись должна быть из фольги, в которой недавно испекли курицу. Догадались, какая надпись? Правильно, идите на хуй, я снова впереди вас. Финалом запуск в небо чёрно-белого шарика с приклеенной фоткой моего жала. Не терплю пафоса. Поэтому немного пафоса на моих похоронах не помешает. Впрочем, шарику долго не летать, лопнет или застрянет где-нибудь, а фотка… хер с ней. Пускай хоть жопу ею подотрут. Но бутылку шампанского о борт гроба разбить – это святое. Вот и сбывается всё, что пророчится… в счастливый путь!
Сгодится и гроб из свинца со смещённым центром тяжести. Левой паре придётся тяжелее, чем правой. Кому-то всегда незаслуженно труднее. Левая пара будет ворчать на правую, мол, едва удерживаем, а правые будут подначивать, мол, мы Стразла, то есть меня, вдоль распилили и половину его выбросили. Вот и несём пустую сторону, потому и легче. С шутками и прибаутками, так сказать, завалят гроб на дорогу. Я же говорю, смерть – не повод расслабляться, как бы смешно не было. Крышка распахнётся, я тряпичным комом вывалюсь. Нелепо, смешно, безрассудно, волшебно. Я сам по себе такой же, продукт восприятия своей судьбы. Не в смысле, что люблю вываливаться из гробов на дороги, а что нелепый. Где наглость нужна, робчею. Девка какая понравится, робчею. Если не понравится, не робчею. И не робчея, выебу. Вот тебе крест, выебу, выебу, обязательно выебу! Обычно так семьи и спаиваются, вкривь-вкось, абы как, наперекосяк. А где притухнуть бы малость, я зубром пру. Меня таким образом с пяти работ выгнали. А в армейку и брать не захотели. Ещё бы. С моим-то медвежьим прошлым.