Миронов
Шрифт:
Даже в жару, на полевых работах, казаки не снимали рубах из суровины, которые, несмотря на свою сверхпрочность, расползались от пота на их натруженных спинах. А бабы укутывались так, что, казалось, задохнуться можно, и только щелки, оставленные для глаз, спасали их – туда проникал воздух.
А тут на тебе, во дворе лежит голый казак и загорает. Эта весть быстро облетела хутор. И вот уже любопытные глаза заблестели сквозь неплотный плетень, огораживающий подворье Пустоваловых.
Подбежала бабка Меланья, без которой ни одно событие хутора не проходило, и, тыкаясь в плетень носом с красной загогулиной на конце, ударяя себя по высохшим бедрам, громким шепотом запричитала:
– Бабоньки, срамота-то какая,
А древний дед Архип ударил палкой по колышку плетня, строго сказал, обращаясь к Сашке:
– Хоть ты и науки аж в самой станице проходишь, едят тебя мухи с комарами, а позорить казачество тебе не дозволено. Сей же час одень портки и ступай с глаз!
Когда говорят старшие – это закон; Под десятком пар насмешливых глаз Сашка как ошпаренный вскочил, схватил подстилку и под свист и улюлюканье хуторян бросился в курень.
В каникулы Сашка мечтал сблизиться с нареченной ему невестой. Давно Пустоваловы и Кушнаревы решили породниться. Сейчас, стоя у дворовых ворот, Сашка смотрел куда-то на верхушки верб в леваде, где горланило потомство грачей, и перебирал в памяти краденые встречи, проведенные со своей юной и пугливой невестой: «...Подрастет. Пообвыкнет... Галя... Ах и красивая же... Какова-то еще будет...» Оторвавшись от воспоминаний, Сашка вперился в лицо Фильки:
– Куда прешься, голоштанник? – Сашка криво усмехнулся и глянул на засаленные до блеска Филькины портки из суровины с большими одутловатостями на коленках, которые при ходьбе перекидывались справа налево, на посиневшие от холодной росы в цыпках ноги, прищурился и, презрительно сплюнув под ноги, лениво сквозь зубы процедил: – Пошел прочь! Шляются тут... Стянуть хочешь чего-нибудь? – Сашка загородил дорогу, выставив руку с удочками.
– Я к твоей матери, ее очередь кормить...
– Еще чего захотел – кормить... Много вас тут дармоедов шляется... Вот спущу с цепи Трезора, он тебе живо гуньи облатает!
Восемнадцатилетний Сашка был на три года старше Фильки. Держал себя нагло и вызывающе, избалованный, воспитанный в богатстве и сытости.
– Не пустишь? – Глаза Фильки сверкнули недобрым огоньком, руки нервно перебирали ручку кнутовища.
– Ты еще грозить будешь? – фыркнул Сашка и ударил Фильку связкой удочек.
Филька отскочил назад, развернул кнут и вытянул им Сашку по спине. Взвизгнув, Сашка кинулся к плетню, выдернул кол и бросился на Фильку:
– Убью!.. – Он размахнулся и запустил кол в Фильку. И если бы тот не вскинул быстро руки вверх, защищаясь, то кол угодил бы прямо в голову.
– Ну, гад!.. – не помня себя, не замечая, как струйка крови потекла из рассеченного виска, Филька с силой хлестнул Сашку кнутом, наверное, так удачно, что тот, застонав, ухватился за прясла и повис на плетне. Из его фуфайки клочьями летела вата и куски материи.
Сбежались казаки и бабы, прогонявшие скотину в табун. Алеха Харин, казак медвежьей силы, схватил в охапку Фильку:
– Ты чего, антихрист, делаешь?..
Оправившись, брызгая слюной, Сашка подскочил и начал бить Фильку по лицу. Знал Филька, никто не заступится за него. Как стрепеток в силках, он рвался и бился в руках Алехи.
– Так ему, анчибалу!
– По салазкам заедь!
– Портки снимите, да хворостиной...
– Учить надо голытьбу... – В толпе давали различные советы, подтверждая жестокое правило: за сильного да за богатого все горой встанут, а у бедного, неимущего последнее отберут.
Вдруг из толпы вырвался пронзительный крик:
– Стойте!.. Что ж вы делаете!.. – Галя дрожала всем телом, голос ее срывался. Она кинулась между Филькой и Сашкой и, как иглами, впилась сверкающими глазами в нареченного ей родителями жениха.
Ошеломленный Сашка попятился,
не понимая, как она посмела заступиться за голяка и помешала проучить его как следует.– Ну, теперь проваливай!.. Благодари бога и вон энту, сердобольную, – Алеха глянул в сторону Гали и выпустил Фильку из своих железных лап. Пошел своей дорогой, равнодушный ко всему происшедшему – уж больно незначительная драка получилась. Вот когда сходятся в драке хутор на хутор, тогда Алеха с удовольствием пускает в ход свои пудовые кулаки.
Опомнившись, Филька постоял, покачиваясь, потом собрался, рванулся с места, но, словно что-то вспомнив, остановился, обернулся, лязгнул зубами, как затравленный волчонок:
– Ну, попомните меня!.. – Глаза его горели такой злобой и ненавистью, что кое-кому стало не по себе.
– Как-никак сейчас навроде на драки запрет положен... – сказал Федор Васильевич Осипов, из обедневших казаков, дом которого стоял под хуторским курганом, откуда и пошло название «Осипов курган». – Атаман могет дознаться...
– Ты там пой Лазаря, – прикрикнул вышедший на шум Иван Трофимович. – Я тебе покажу атамана! Вот он где у меня!..
Пустовалов сжал огромный, в узловатых жилах кулак и погрозил в сторону хутора.
10
Но при чем тут Сашка Пустовалов? И почему он, Миронов, так детально вспоминает о том давнишнем эпизоде? Или прикидывается непонимающим и, чтобы оттянуть время, хочет еще лишний раз удостовериться, что память – это штука жестокая и беспощадная, и – неподвластная. Запрятывает в свои тайники такие моменты из жизни человека и выдает их с такой смелостью и неожиданностью и в самый, казалось бы, неподходящий момент, что обладателю сих сокровищ приходится то ли восхищаться, то ли, что называется, сгорать от стыда... Память, как качели. Какие еще качели?
Их, эти качели, в Буерак-Сенюткином строили почему-то только лишь на Пасху.. Вернее, к первому дню этого долгожданного праздника. И утром после обильного мясоедного разговления под трезвон церковных колоколов молодые казаки и казачки в нарядных одеждах торопятся на оттаявший бугорок, где уже кем-то сооруженные стоят наготове качели. По одному не качаются. Неинтересно, да и не принято. Молодой казак качает девушку. С шиком, конечно, чтобы потом говорили, что Ванька выше всех взлетал над восхищенными дружками. А казачка всех сильнее визжала, то ли от страха, то ли от восторга. Раскачивают сильно, азартно, и взлететь над землей на уровень горизонта – дух захватит даже у самой отчаянной девчонки. Вверх, вниз... Вверх, вниз... Казачка, зажав между колен широкую юбку, визжит и хохочет. Но от страха и бесконтрольности юбка вырывается из плотно сжатых колен и полощется по ветру. Блеснут на солнце девичьи ноги, ослепляя подростков своей наготой. Они жадно косят глазами, делая вид, что не смотрят в ту сторону, куда считается стыдным смотреть. Подойдет взрослый казак – по шеям настукает: «Брысь, мелюзга!.. Еще рано подглядывать...» – «Да мы и не думали...» А где уж там не думали, когда пылают щеки и колени дрожат от тайного, запретного желания.
Пасха... Всеобщая радость. Трезвонят колокола... Качели... Игра в мяч (лапта)... Крашеные яйца, дележ, игра в них... И, наконец, самое, быть может, желанное и тайное: «Христос воскрес!» – казак говорит казачке. Она отвечает: «Воистину воскрес!..» – и подставляет алые губы казаку. Целуются. На миру. У всех на виду. Пасхальный поцелуй – самый целомудренный...
А потом пришли ревкомы и запретили Пасху. Запретили праздники и колокольный звон. Святыни православия осквернили, церкви – под склады и машинные мастерские. Колокола сбрасывали на каменную паперть. Они раскалывались, вызывая приступ дикого восторга вновь вылупившихся активистов. В варварском упоении они еще глумливее начинали бесноваться возле поверженных кумиров.