Миронов
Шрифт:
В эти решительные дни в жизни России почли Мы долгом совести облегчить народу нашему тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы и, в согласии с Государственной думой, признали Мы за благо отречься от престола Государства Российского и сложить с себя Верховную власть.
Не желая расставаться с любимым сыном нашим, Мы передали наследие наше брату нашему Великому князю Михаилу Александровичу и благословляем Его на вступление на престол Государства Российского. Заповедуем брату нашему править делами Государственными в полном ненарушимом единении с представителями народа в законодательных учреждениях на тех началах, кои будут ими установлены, принеся в том нерушимую присягу.
Во имя горячо любимой Родины призываю всех верных сынов отечества к исполнению своего святого долга перед ним, повиновению Царю в тяжелую минуту всенародных испытаний и помочь Ему, вместе с представителями
На другой день великий князь Михаил Александрович обнародовал свое заявление об отказе от престола: (Какое-то повальное нежелание быть царями!..) «Тяжкое бремя возложено на меня волею брата моего, передавшего мне императорский всероссийский престол в годину беспримерной войны и волнений народа. Одушевленный со всем народом мыслью, что выше всего благо Родины нашей, принял я твердое решение в том лишь случае воспринять Верховную власть, если такова будет воля великого народа нашего, которому и надлежит всенародным голосованием через представителей своих в Учредительном Собрании установить образ правления и новые основные законы Государства Российского. Призывая благословление Божие, прошу всех граждан Державы Российской подчиняться Временному правительству, по почину Государственной Думы возникшему и облеченному всей полнотой власти впредь до того, как созванное в возможно кратчайший срок на основе всеобщего, прямого, равного и тайного голосования Учредительное Собрание своим решением об образе правления выразит волю народа. Михаил».
Когда Филипп Козьмич прочел отречение царя от российского трона, неожиданно для себя почувствовал какую-то не свойственную ему печаль и безысходность. Образовалась какая-то пустота, что ли... Был царь – была власть. Есть к кому обращаться. Есть кого ругать. Есть против кого выступать с призывами о свободе. А теперь кто же организует огромное государство?
Революция – благо. Революция – великое потрясение. Беда. Но это в мирное время. А в военное, когда внешний враг на границе Родины?.. Это уже – катастрофа. Что ждет Россию?.. Наблюдая за всем происходившим вокруг себя, Миронов довольно-таки точно определил состояние казачьего края, куда он направлялся после госпитального лечения, одним словом – шок. Люди были в недоумении и растерянности. Это одни. Другие выражали восторг. Но восторг какой-то неуверенный. Хотя особенно интеллигенция старалась. У всех на лацканах верхней одежды красные банты. Все поздравляли друг друга, целовались, кое-кто даже слезу смахивал с глаз от так называемой радости по случаю падения самодержавия. Бескровного падения... Подумаешь, убили всего две тысячи городовых. Ерунда!..
Но, кажется, самое трагически-предательское деяние произошло 1 марта 1917 года. Утром этого памятного дня личный конвой Его Императорского Величества Николая II покинул Александровский дворец в Царском Селе и прибыл в Петроград, к Таврическому дворцу. Генерал, командир конвоя, выстроенного на площади, скомандовал: «На караул!..» Подойдя к Керенскому, отрапортовал, что персональный состав телохранителей царя переходит на сторону революции и просит распоряжаться его судьбой по своему усмотрению...
«Это же подло!..» – узнав об этом событии, воскликнул Миронов. Ведь в конвой, как известно, набирали казаков достойнейших и преданнейших августейшей особе государя и семье. Наичестнейших и благородных. Обласканных сверх меры царем... Что же с ними произошло? Помутнение разума? Всеобщий психоз?.. Невероятная горечь, что даже личный конвой предал, и он остался одиноким, всеми покинутым... Есть ли мера человеческому падению?!
Миронов, может быть, тоже вел бы себя так... по-хамски, если бы не эта встреча на фронте... Когда не видел царя, то представлял его злым, жестоким, кровожадным. А повстречался с этим тихим, даже, кажется, несмелым отцом больного сына, несчастного, обреченного, что-то жалостливое в сердце вошло. Чему тут радоваться? Беде человека, у которого смертельно болен ребенок?.. А у других отцов тоже есть сыновья, которых этот тихий папаша на смерть посылал... Все верно, только сразу и не поймешь, кто кого посылал. Вот его, Миронова, никто не посылал. А сына Никодима?
Душевное состояние Филиппа Козьмича было сродни тому, какое бывает только в детстве: не понимая значения слов, он воспринимал их звучание, поддавался их очарованию и потом, будто расшифровав, следовал их указанию. Как такое все происходило в его голове, в сердце, во всем младенческом теле – он понятия не имел, а вот до сих пор помнит таинственное ощущение каких-то сил, которые давали ему возможность находиться в гармонии с окружающим и понимать его безмолвный язык. Говорят мудрые люди, что в это время у дитяти начинает возникать душа и чутко отзываться на доброту людей, воды, земли и неба. И главное,
понимать истинное значение их. Даже скорее всего не понимать, а чувствовать каким-то неведомым инструментом, но точно определяющим истинное значение другого образа. Этому нельзя ни научиться, ни перенять от кого-то. Зерно не учит растение, каким ему быть и как расти – зерно дает энергию, и оно развивается уже независимо, дает жизнь цветку, новому зерну... Так и человек... А он в наивности своей или невежестве воображал, что воспитывал детей по образу своему и подобию...Эти мысли были навеяны тем обстоятельством, что Филипп Козьмич Миронов после долгого лечения в госпиталях совершал невероятную поездку – домой, в станицу Усть-Медведицкую. Такое может присниться только во сне – живым и относительно невредимым во время войны попасть домой...
По пути следования он с удивлением замечал, или это ему только казалось, что на дорогах, улицах, вокзалах – всюду были солдаты. Их серые шинели и горящие каким-то безумием глаза встречались на каждом шагу. Откуда их столько? Они что же, сбежали с фронта? В вагонах, на крышах, в тамбурах, в скверах, в трамваях... И все что-то кричали... Один раз расслышал и запомнил: «Конец войне!.. Мир народам!.. Фабрики рабочим!.. Землю крестьянам!..» Потом Миронов уже по раскрытым ртам догадывался, что толпы народа все время выкрикивают одни и те же лозунги. Он понимал, что в основу всякой революции люди закладывают главный фундамент своей мечты – улучшение жизни. Экономической. А уж потом дышать СВОБОДОЙ...
Наблюдал Миронов и такую картину, откровенно признаваясь, жуткую. Лошадь тащила груженую телегу. От истощения она упала на середине улицы. Тут же из домов повыскакивали люди с ножами и начали отрезать от лошади куски мяса... Вот и настигла некоторую часть населения радость и восторг совершившейся бескровной революции... Ах, как все сложно и непонятно до умопомрачения...
Но Филипп Козьмич сразу же, как оказался в пределах области Войска Донского, будто отбросил все события в сторону и дышал только родным воздухом. Он – в отпуске, правда, по болезни, но это ведь ничего не значит. Главное, за все три сумасшедших убийственных года он впервые едет домой. Это же – чудо из чудес! Счастье, которое способен испытать только фронтовик, человек, мечтающий даже не об отпуске на родину, а всего лишь о тишине. Куда-нибудь забиться в глухой угол от гула, воя, скрежета снарядов и смертельного пулеметного стрекота и послушать тишину. Ничего ему так не хочется, как тишины, которую в обычной жизни мы редко ценим, а еще реже слышим...
Ехал Филипп Козьмич не на коне, которого в поводу вел верный и тоже уцелевший ординарец Иван Миронов, а на рессорной тачанке, окружным атаманом специально посланной за ним на железнодорожную станцию Себряково. По пути к родной станице Усть-Медведицкой Филипп Козьмич все время приподнимался с высокого сиденья и всматривался в леса-перелески, луга, увалы, речку Медведицу... Будто все это впервые видел. Но вот как-то неожиданно, из-за лесной чащобы, перед ним открылся Дон-батюшка, а на крутой горе – Усть-Медведицкая. Побежал затуманившими как-то сразу глазами и увидел свой курень, красной жестью крытый. И сразу же вдруг что-то с грудью непонятное случилось, будто в нее плеснули чем-то горяче-обжигающим и там образовалось нечто вроде комка. Он, этот комок, сразу же кинулся к горлу и сильно сдавил. Филипп Козьмич попробовал проглотить его, неведомо отчего образовавшийся. Но тот колом встал и продолжал душить, еще сильнее, жестче. Тогда Филипп Козьмич потянулся рукой к горлу, начал разминать комок и вскоре почувствовал хоть небольшое, но облегчение...
Когда подъехали к месту переправы через Дон, Филипп Козьмич попросил кучера остановить разгоряченных коней, спрыгнул с тачанки и подошел к берегу. Зачерпнул ладонями воду, выпил, а остатками омочил лицо, протер глаза, сняв с них какую-то пленку, мешавшую отчетливо видеть все вокруг. Выпрямился и, кажется, только теперь, впервые за долгую дорогу, глубоко вдохнул родного воздуха и с облегчением выдохнул, словно окончательно очистил себя от чужеродной скверны. Может быть, и есть где-нибудь замечательные места и страны, но прекраснее донской земли нет на всем белом свете. В этом сознании Миронов не один раз утверждался. И отрадно, и грустно, и сердце щемит печалью и счастьем.
Добрая вороная тройка коней личного выезда окружного атамана лихо рванула на косогор и помчалась по улицам станицы. Тут же с колоколен всех церквей ударили в колокола, и вся станица, взбудораженная, кинулась встречать своего героя... Филипп Козьмич приказал везти себя домой, а уж потом – на встречу с земляками.
В его курене – неописуемая радость... Для матери было слишком большой радостью возвращение сына с войны, она даже не кинулась сразу к нему, а начала целовать кучера и обливать его слезами, будто он совершил самое невероятное – целым и невредимым доставил ее Фильку домой...