Миртала
Шрифт:
Этот портик на Авентине был подарком Цестия, одного из самых богатых граждан, римскому народу, построен он был на излюбленном месте прогулок и отдохновения жителей. Портик состоял из двух длинных рядов колонн, соединенных сверху легкой крышей, а внизу — мраморным полом. Карнизы, капители и основания колонн были украшены богатой резьбой; тут и там между колоннами возносились то атлетически массивные, то утонченно изящные статуи. Обыкновенно много народу разного пола и состояния проходило там, и многие останавливали взгляд свой на стоящей у колонны еврейской ткачихе. Немало римлянок подходило к ней, они разглядывали ее образцы, а иногда и покупали. Обращались к ней по-разному: кто надменно, кто ласково, кто равнодушно. Она же, уже давно зная это место и этих людей, не была робкой. На обращенные к ней вопросы отвечала кратко, но ясно, и румянец проступал на щеках ее, когда она видела улыбки, вызванные тем, как она произносила латинские или греческие слова. Потому что обращались к ней и на том, и на другом языке, и на обоих языках она могла ответить, но стеснялась и большие веки свои опускала каждый раз, как только черные глаза ее встречались с презрительным или насмешливым недружелюбным взглядом. Самым презрительным и строгим казалось ей лицо одного ткача, которого она часто видела. Из услышанного ею разговора узнала она, что был он, как и Сарра, хозяином мастерской, но не в Тибрском заречье, а на Авентине и что звали его Сильвий. Это был хорошо одетый — в тунику или в плиссированную тогу — человек средних лет с длинным орлиным носом, который делал его похожим на птицу, с белой ухоженной рукой, поблескивающей драгоценным перстнем. Однажды он
— Из-за Тибра?
— Да, господин.
— Из мастерской Сарры?
— Да, господин.
— И кто же ты такая?
— Работаю у Сарры… Импровизатор…
Она полагала, что упоминанием звания, которым она так гордилась, смягчит строгость римского торговца. Но он бросил на ее испуганное и смущенное лицо испепеляющий взгляд и через стиснутые зубы процедил:
— Чтоб боги ада всех вас взяли в свои придворные ткачи!
Он ушел, но после еще много раз приходил туда и на девушку, увешанную поясами с восточными узорами, бросал презрительные взгляды. Однажды он появился в обществе другого человека, низкорослого, пышнотелого, с игриво подвитыми волосами и в тоге с затейливыми сборками, человека, от которого исходил сильный аромат благовоний. То был парфюмер по имени Вентурий. Оба с недовольными лицами о чем-то оживленно разговаривали. Сильвий пальцем указывал в сторону еврейской ткачихи, Вентурий щегольски повернулся в противоположную сторону и таким же сердитым и презрительным жестом указал на чуть ли не в лохмотья одетого старого сгорбленного еврея, который, присев у основания колонны в другом конце портика, выставлял на всеобщее обозрение флакончики и баночки с ароматическими жидкостями и мазями.
Оба, и ткач, и парфюмер, недовольно наморщили низкие лбы.
— Скоро, — сказал один из них, — честным римлянам придется поселиться на мосту нищих, а иностранцы будут жировать в граде Ромула. Странное дело, но почему кесарь — да будет долгой его жизнь! — не запретит этим азиатским собакам появляться по крайней мере на главных улицах города?
— Не сейчас, во всяком случае, не сейчас это произойдет, — наполовину загадочно, наполовину с горькой иронией ответил Вентурий, — потому что Тит (да будет вечным благоволение богов к этому полубогу!) душу свою утопил в прекрасных очах еврейки Береники…
— Да пребудет вечно любовь богов с прекрасной Береникой и царственным братом ее, Агриппой! Это правда, что они евреи, но разве это важно, если они недавно заказали для дворца своего сто тканых покрывал на ложа, у меня заказали. Ибо только глухие и слепые могут не знать о Сильвии, самом искусном ткаче в Риме, или ставить выше его произведений тряпки этих азиатских варваров!
Они ушли. Еврейская девушка слышала их разговор и потом долго пребывала в задумчивости. Она думала о том, как возможно, чтобы столь великое противоречие было между человеком и творением рук его. Создать столько всего прекрасного и иметь при этом сердце черствое, жадное, жестокое? Неужели римляне, которых она в своем представлении наделяла несравненной красотой и силой, на самом деле были такими, какими их считали в Тибрском заречье? А там их называли извергами, угнетателями, богохульниками и похабниками, там со стонами и рыданиями проклинали их чуть ли не каждую минуту дня и в храме, и в стенах дома. И все-таки нет! Сильвий и Вентурий ушли, ушли и нарядные женщины, которые, жадно перебирая и покупая товар ее, смотрели на нее гордо и презрительно; зато сколь уважительным и добрым показался ей подошедший мужчина, который часто появлялся здесь, под тенью портика, в окружении стайки юношей, с которыми он говорил серьезно и доброжелательно и которые внимали ему с интересом и обожанием! Длинная седеющая борода прикрывала часть темной, живописно сосборенной тоги, открытый, с большими залысинами лоб бороздили морщины — следы пережитых трудностей; в пламенных очах горел чуть ли не юношеский огонь, а на устах его проступала сладость сердца, которое умеет любить. Сопровождавшие его юноши были изящны и нарядны, но вместе с тем серьезны и скромны; чем-то этот мужчина напомнил ей Менахема. И хоть различались они и жестами, и чертами лица, и статью, и одеянием, все же что-то общее между ними было. Может, этот самый запал, может, страдание… От сородича, торговавшего духами, она узнала, что муж сей был тем, кто у римлян зовется словом «философ», что называли его также стоиком и что имя его Музоний Руф [13] , а сопровождавшая его молодежь — его ученики. Она не знала ни что обозначают слова «философ» и «стоик», ни чему мог учить Музоний, но ей вдруг страстно захотелось услышать речь его, поучиться тому, чему учил он своих молодых соотечественников. Она жадно ловила звуки долетавшего до нее разговора и расслышала произнесенные Музонием слова: «справедливость», «добродетель», «чистота сердца», «милосердие», «верность». Что это значит? Там, в Тибрском заречье, эти слова тоже часто звучали, и, что самое интересное, в устах этого римлянина они звучали точно так же, как их произносил Менахем. Неужели и этого тоже, вместе со всем его народом, касались звучавшие в Тибрском заречье проклятья? Она испытывала какую-то странную тягу ко всей этой группе, которая неспешно прохаживалась по портику, а когда взгляд одного из юношей, случайно на нее упав, долго задержался на ее волосах и лице, она почувствовала, что все мысли в ее голове закрутились, и в этой круговерти ей слышался один и тот же крик ее души: «Как же все они прекрасны!»
13
Гай Музоний Руф (I в.н.э.) — римский философ-стоик, учитель Эпиктета.
В очередной из дней, когда они проходили мимо, один из них бросил ей пару фраз:
— Какая же ты красавица, малышка-иудейка! Если бы я был художником, я бы непременно нарисовал твою головку на стене моего триклиния! [14]
— Попроси об этом Артемидора! — сказал другой, и они удалились.
Час спустя мимо молодой ткачихи проходила ее знакомая, жительница Тибрского заречья, которая носила по городу изделия из стали. Девушка попросила у нее стальное зеркальце и, сделав вид, что рассматривает искусную его рамку, вгляделась в свое отражение. И сразу стала гораздо веселее, чем обычно, и громко, по-детски засмеялась, наблюдая за игрой маленьких мальчиков, которые гибкими прутиками гоняли по портику обручи с навешанными на них бубенцами и погремушками. Мальчики в коротких туниках, с золотыми цепочками на шее, к которым были подвешены буллы [15] , ловко подпрыгивали и смеялись, гоняя свои обручи, а те катились и звенели. Смеялась и молоденькая ткачиха, следя за детскою забавой и всей душой разделяя ребячью радость. О, как бы ей хотелось подбежать, схватить один из прутиков и вместе с этими детьми побегать по тенистому портику, гоняясь за блестящим и звенящим обручем… Но не для нее были веселые игры, равно как и мудреные науки. Она вдруг почувствовала, как болят у нее ноги, уставшие от долгого стояния, и, опустившись на мраморный пол, села у основания колонны, и чем быстрее день близился к концу, чем тише становилось в портике и на соседних улицах, тем тише и грустнее становилась она сама. Ее фигурка, и так миниатюрная, как будто уменьшалась, съеживалась, выражая смирение и удрученность. В тенях, постепенно заполнявших портик, гасли искры, которыми утреннее солнце осыпало ее, когда она шла сюда. Куда-то пропадали ее веселые и восторженные улыбки, мертвыми становились живые движения. Покорная и грустная, она была теперь всего лишь бедным маленьким ребенком, неизвестно как попавшим в этот мир блеска и величия, отпрыском народа, чуждого здешним местам, ни с кем здесь не знакомым, ни с кем и ни с чем здесь не связанным нитями симпатии или общности. Она вставала и медленно, совсем не так, как утром, шагала, и, все время оглядываясь, покидала Авентин, проходила по мосту, под которым глухо шумели воды реки, и исчезала в грубой, душной и смердящей мгле, накрывавшей поселение изгнания, бедности, плача и проклятий.
14
Триклиний —
в Древнем Риме обеденный стол с ложами по трем сторонам для возлежания во время трапезы; так же называлось и помещение, в котором он находился.15
Булла — плоский золотой медальон, который носили в Риме знатные, а впоследствии и все свободнорожденные дети на тесьме или цепочке вокруг шеи.
Однажды, вскоре после того, как Менахем отверг лестное предложение Юстуса, молодая ткачиха, входя под Авентинский портик, заметила нечто необычное. Дело происходило в послеполуденные часы, когда римляне имели обыкновение посещать термы, разговаривать о делах — словом, предаваться занятиям и развлечениям в прохладной сени домов. Улицы были почти пустыми, в портике осталось совсем немного продавцов, и очень редко слышались поспешные шаги прохожего по мраморной плитке пола, после чего все снова замолкало. Ткачиха прибыла сюда не в самое удачное время: ей пришлось задержаться в другом месте, где тоже шла торговля и где купили значительную часть ее товара. Пришла она поздно, но как широко и с каким любопытством открыла она свои большие глаза и как неподвижно встала, чтобы, будучи незамеченной, наблюдать за тем, что здесь происходило. Недалеко от входа в портик стояли высокие подмостки, на вершине которых (подмостки располагались параллельно карнизу крыши) сидело и стояло несколько человек. Одного из них ткачиха заметила прежде остальных. Молодой, высокий, в белой тунике, с обнаженными руками, сидел он на самом высоком уровне подмостков и заполнял живописью довольно обширное пространство между потолком и капителями колонн; часть росписи, которая прекрасным венцом должна была пройти через весь портик, была уже завершена: цветы и колосья, взятые в рамки из греческих меандров, изящно перемежались со множеством крылатых, игривых, смеющихся детских фигур. Работа эта выглядела так весело и была такой же тонкой, как лицо и движения самого художника. Несколько других людей, таких же молодых и проворных, помогали ему в работе и развлекали дружеской, но тем не менее полной уважения беседой. Они подавали ему краски, кисти; легкими движениями, предваряя его руку, бросали на стену первые контуры будущего изображения; сходя на несколько ступенек ниже, они издали присматривались к законченным уже частям работы; издавали возгласы восхищения или делали робкие замечания. Выглядели они словно ученики его и помощники.
Итак, это был художник! А она, от всего сердца желавшая когда-нибудь увидеть вблизи одного из тех, чьи произведения наполняли ее удивительным блаженством и такими мыслями, от которых в час возвращения в родное предместье голова ее становилась тяжелой, а сама она — грустной и кроткой. Она, не отрываясь, смотрела на художника. Снизу вверх. И хотя религиозные верования едомитян были знакомы ей только с чужих слов, хотя с колыбели ее учили почитать Бога единого, в глубине своего существа она с трепетным обожанием называла его полубогом. С таким же обожанием она наблюдала за ним. В последнее время работницы Сарры много завершили работ, и в награду за вытканный новый оригинальный узор, который был еще прекраснее, чем прежние, она получила от благоволившей к ней доброй женщины поручение продавать товар. Вот она и приходила сюда и подолгу наблюдала за его работой. Но он ее даже не замечал. Утром он приходил сюда, веселый, бодрый, в сопровождении своих учеников и почитателей, быстро взбирался на верхотуру подмостков и там оставался на протяжении многих часов, уходя с головой в свою прекрасную работу, только иногда прерывая ее громким смехом над восхищенными, как правило, замечаниями почитателей или освежая алые уста сочным плодом. В полдень ткачиха вынимала из платья своего ломоть хлеба и кусок сыра и, быстро съев, снова, никем не замечаемая, предавалась созерцанию. Но однажды совсем рядом она услышала громкий зов:
— Артемидор! Артемидор!
Это звал художника один из учеников его, худощавый юноша, — он спустился с подмостков на пол портика и теперь рукой показывал мастеру одну из лилий или роз гирлянды, которая снизу могла казаться слишком маленькой и невыразительной. Оставаясь на своем месте, Артемидор грациозно изогнулся и взглянул на делавшего ему замечания молодого ученика. Вместе с тем его взгляд упал и на девушку в полинявшем платье, державшую на плече ленты с великолепными ткаными узорами, с головой, покрытой множеством огненных кудряшек, с молитвенно сложенными руками, с не отрывавшимся от него взглядом черных очей. Это покорное немое обожание обратило на себя благосклонное внимание мастера. Ласково и весело взглянул он на нее, но тут же отвернулся и снова погрузился в работу. Ничего странного. Ибо что общего могло быть между еврейской девушкой, чуть ли не нищенкой, и прекрасным и знаменитым на весь Рим художником Артемидором? Тем не менее на следующий день, когда он оторвал кисть свою от уже законченного маленького фавна, он снова посмотрел вниз и на секунду задержал взгляд на обращенном к нему девичьем лице. Девушка не отвела глаз. Они улыбнулись друг другу. Вскоре после Артемидор пришел к портику в сопровождении одного лишь ученика. Он долго рисовал, а потом, не отрываясь от работы, небрежно склонил голову и спросил:
— Кто ты, девушка?
Она ответила сдавленным голосом:
— Еврейка.
Артемидор громко рассмеялся.
— Если бы ты мне ответила иначе, я бы сказал, что ты врешь. Солнце Азии разожгло огонь в твоих волосах и глазах.
— Солнце Азии не разожгло огня ни в моих волосах, ни в глазах. Я родилась в Риме.
— Вот как! Клянусь Юпитером! Риму за тебя не стыдно. Немного забавно звучит латинская речь в твоих устах, но тем самым делает тебя оригинальной, а все оригинальное теперь в моде у римлян. Как тебя зовут?
— Миртала.
— И имя диковинное. Где ты живешь?
— В Тибрском заречье.
— Мои соболезнования. Нога моя никогда бы не ступила туда…
Он еще немного посмотрел на нее и вернулся к своей работе. Некоторое время спустя он снова взглянул вниз, как будто хотел проверить, ушла ли она. Но она продолжала стоять на том же самом месте и, скрестив руки на груди, смотрела вдаль мечтательным взором. Полоска солнечных лучей, закравшись под карниз портика, разожгла тысячи искр в ее волосах и в ниспадавших с плеча узорчатых лентах. В глазах художника блеснуло что-то вроде восхищения.
— Это твои работы? — спросил он.
— Мои, — ответила она и гордо развернула одну из полос.
— Прелестные узоры! — сказал художник, всем телом наклонившись вниз. — Откуда берешь их?
— Я уже давно составляю их сама. Я импровизатор…
— Арахна! [16] Я должен вблизи рассмотреть твои работы!
Издав этот возглас, он сорвался с места и, не выпуская кисти из руки, быстро и грациозно стал спускаться с подмостков. В этот самый момент в портике появилась женщина, державшая за руку мальчика в короткой алой тунике и красных сандалиях, на шее у него висела цепочка с маленьким золотым шариком, буллой. С черных кос женщины прозрачная легкая накидка серебристым облаком сплывала на белое платье, богато украшенное серебряной вышивкой и на плечах перехваченное рубиновыми заколками. За ней шел слуга, несший разные школьные принадлежности, как то: продолговатый тубус, в котором хранились пергаментные свитки, дощечки, стилосы, губку и чернильницу. Завидев приближающуюся к нему женщину, Артемидор склонил голову в почтительном поклоне. Она издали поприветствовала его дружеской улыбкой, а ребенок полетел вперед с криком радости и, нежно обвив художника маленькими ручками, доверительно защебетал. Мальчик был шаловливый, прелестный, живой, с ловкими движениями, а глаза его искрились сообразительностью. Он заворковал, что возвращается из школы, там сегодня учитель Квинтилиан [17] рассказывал замечательную историю о Манлии, который помогал бедным, защищал угнетенных и погиб такою страшной, жуткой смертью…
16
Арахна (греч. «паук») в древнегреческой мифологии — искусная ткачиха, вызвавшая на состязание саму Афину и превращенная ею в паука.
17
Марк Фабий Квинтилиан (ок. 35-ок. 97) — римский оратор и педагог, учитель Плиния Младшего и Тацита, автор «Наставлений оратору» — самого полного учебника ораторского искусства, дошедшего до нас от Античности.