Мистраль
Шрифт:
– А может, это она приказала Мальбруку ехать домой?
– Вряд ли. Он слишком медленно поворачивался.
Женщина заговорила:
– Конечно, синьоры. Присядьте.
Мы сняли вещевые мешки и сели за стол. Теперь мы хорошо видели велосипед.
– Солдат от велосипедной кавалерии, - сказал Дон.
– Хотел бы я знать, почему он свернул с главной тропинки.
– Ладно, - сказал я.
– Что ладно?
– Ладно. Знай.
– Это что - шутка?
– А как же. Шуточка. Это потому, что мы старые. Мы разговариваем в призывной комиссии. Я ведь часто шучу.
– Тогда скажи мне что-нибудь серьезное.
– Ладно, - сказал я.
– Мы вроде одно и то же слышали - там, у часовни.
– Моя не понимать. Я любить Италия. Я любить Муссолини.
Женщина принесла
– Попробуй, - сказал я.
– Спроси ее.
– А что? И спрошу, - сказал Дон.
– У вас в доме остановился военный, синьора?
Женщина посмотрела на него.
– Это так, ничего, синьор. Просто вернулся из армии мой племянник.
– Вчистую, синьора?
– Вчистую, синьор.
Примите наши поздравления, синьора. У него наверняка много друзей, то-то они будут рады.
– Женщина, худощавая и вовсе не старая, настороженно и выжидающе смотрела на Дона.
– У вас в деревне похороны.
– Женщина молчала. Она стояла, ожидая, когда Дон кончит говорить.
– У него тоже, наверное, было много друзей. То-то они горюют сейчас, - сказал Дон.
– Будем надеяться, синьор, - сказала женщина.
Она двинулась к дому, и тогда Дон спросил ее насчет ночлега. Она резко и сразу же ответила, что ничего не выйдет, и мы поняли, что уговаривать ее бесполезно. И тут мы вдруг заметили, что колокол умолк. Снова стал слышен шуршащий шорох листьев, обдуваемых ветром.
– Нам говорили, что священник...
– начал Дон.
– Да? Так что священник?
– Что у священника можно переночевать.
– Вот вы с ним и поговорите, синьор.
– Она ушла в дом. У нее была размашистая мужская походка; на миг она появилась около очага и скрылась. Когда я глянул на Дона, он отвернулся. Он взял со стола бутылку.
– Ну, - сказал я, - почему же ты не стал ее расспрашивать? Что ж ты вдруг замолчал?
– Ей не до нас. Она же сказала, что вернулся из армии ее племянник. Только что, сегодня. Она хочет побыть с ним - ведь у него нету других родственников.
– А может, она боится, что его снова загребут в армию?
– Это что - тоже шутка?
– Мне бы на его месте было не до шуток.
– Дон налил в стаканы вина. Позови-ка ее и скажи: мы, дескать, слышали, что ваш племянник женится на воспитаннице священника. Скажи ей, что мы хотим вручить ему подарок. Насос для промывки желудка. Он ему всерьез может понадобиться.
– Я знаю.
– Он аккуратно налил вина в свой стакан.
– Так одно из двух, без шуток - мы остаемся у священника?
– Салют, - сказал я.
– Салют.
– Мы выпили. Слышался неумолчный, сухой, яростный шорох листьев.
– Хоть было бы сейчас лето, - сказал Дон.
– Сегодня ночью будет здорово холодно, даже на сеновале.
– Да уж. Хорошо, что нам не придется сегодня спать на сеновале.
– А ведь оно не так уж и плохо - спать на сеновале, особенно когда нора в сене согреется.
– Ну, сегодня-то нам это ни к чему. Мы можем прекрасно выспаться на кровати, а утром, спозаранку, отправимся дальше.
Я налил в стаканы вина.
– Интересно, далеко тут до следующей деревни?
– Конечно далеко.
– Мы выпили.
– Хотел бы я, чтоб сейчас было лето. А ты?
– Еще бы.
– Я вылил остатки вина в стаканы.
– Выпьем.
– Мы подняли стаканы, чокнулись. И посмотрели друг на друга. Ветер задувал льдистые пылинки под одежду, вгонял их сквозь кожу в тело, до самых костей, а ведь нас еще защищали каменные стены.
– Салют.
– Мы уже это говорили.
– Ладно. Тогда еще раз салют.
– Салют.
Мы оба были молодыми: Дону двадцать три, мне - двадцать два. И ведь возраст - это не только годы; это еще и тоска по дому, по тем местам, где ты родился или рос. Так что вдали от дома - неважно, что именно тебя от него отделяет: время, пространство или опыт, - ты всегда старше своих лет, несмотря даже на то, что на чужбине годы идут медленно, очень медленно, и ты до самой смерти остаешься почти таким же юным, каким уехал из дому.
Мы стояли во тьме на ветру, разглядывая похоронную процессию священника, гроб и горсточку людей, провожающих мертвеца в последний путь. Они шли, и их одежду - особенно рыжевато-черную сутану священника -
раздувал и рвал ветер, так что вся процессия, казалось, непристойно спешила, убегала от самой себя вперед, подгоняемая зеленовато-черной стеной ветра (воздух обжигал горло, как ледяной лимонад) к церкви, к кладбищу.– И мы наконец спрячемся от ветра, - сказал Дон.
– Стемнеет еще только через час, - сказал я.
– Ясное дело. Мы как раз успеем подняться к перевалу.
– Он глянул на меня. Я отвел глаза. В зеленоватых сумерках красные черепицы крыш казались черными.
– Мы спрячемся наконец от ветра.
– Опять начал звонить колокол. Мы ничего не знаем. Да, может, ничего и нет. Но мы-то так и так ничего не знаем. Нам бы только от ветра спрятаться.
– Церковь была сложена из темного камня, это была одна из тех мрачных и почти вечных церквей, которые возводились по приказам неистовых, железных графов и епископов Ломбардии. Она от рождения была угрюмой и древней, время не состарило, не смягчило ее угрюмости. Она была - и пребудет во веки веков - неподвластной времени, неизменной и древней. Ломбардские графы и епископы могли бы, наверное, возвести и эти горы, как они возвели вокруг подземного сумрака стены своих темниц. А у двери стоял старомодный велосипед. Входя в церковь, мы глянули на него и в один голос сказали:
– Трудяга. Хлопотун.
– И он, значит, один из гробоносцев, - сказал Дон. Колокол все звонил. Мы прошли через алтарь и отошли в глубь церкви. Теперь мы спрятались наконец от ветра, и только отдельные порывы, прорывавшиеся иногда в церковь, лизали ледяными языками наши спины. Ветер яростно выл, обрывая медленные и тягучие волны колокольного звона раньше, чем они успевали наполнить воздух, и казалось, что мы слышим только далекие, отрывистые отзвуки звона, только эхо. Потолок вытянутого в длину сводчатого нефа скрывали сгущающиеся вверху сумерки, и горстка коленопреклоненных прихожан терялась, маленькая и едва заметная, в этом уходящем ввысь полумраке. В глубине алтаря, над недвижимыми огоньками свечей, возвышалась дароносица, ее высокие, инкрустированные серебром, словно опутанные светлой паутиной, края простирались в рассеченном тенями полумраке как распластанные с печальной торжественностью крылья. Сначала мы не слышали ничего, кроме ветра, - ни музыки, ни человеческих голосов. Молящиеся безмолвно стояли на коленях, маленькие, едва различимые в мрачном сумраке, который прорезали, не нарушая его, холодные, тихие, слабые огоньки свечей. И мне почудилось на миг, что стоящие на коленях люди мертвы.
– Они ни за что не управятся до темноты, - прошептал Дон.
– Может быть, это из-за страды, - прошептал я.
– Ведь они наверняка работают сейчас от зари до зари. Живые не могут подстраиваться под мертвых.
– Но если он был такой богатый, то вроде бы...
– А кто хоронит богатых? Бедняки или богачи?
– Бедняки, конечно, - прошептал Дон. А потом мы увидели священника. Сначала мы его не замечали, но он стоял там - бесформенный сгусток тьмы над слабыми огоньками свечей; сквозь полумрак бледным пятном смутно проступало его лицо, а дароносица с неяркими бликами огоньков казалась застывшим водопадом; голос священника - медлительный, неумолчный - заполнял церковь, его раскаты, как мягкие крылья, бились о холодный камень церковных стен, сплетаясь с шуршащим шорохом ветра, обдувающего церковь, а здесь, в спокойном сумраке, недвижимые огоньки свечей выглядели нарисованными.
– И он, значит, поглядывал на нее, - прошептал Дон.
– Ему приходилось сидеть напротив нее, - скажем, за обеденным столом, - и смотреть, как она ест его пищу и из девчонки-нищенки, из приемыша Христа ради превращается во Владычицу мира, - и все время помнить, что это его пища, его заботы преображают ее - но не для него. Знаешь ведь: сначала она девчонка, заморыш, а потом наступает преображение, которого ты не замечаешь, и преображенный заморыш превращается во Владычицу, хозяйку мира. Ты видишь все это собственными глазами. Впрочем, нет, не глазами: в темноте было бы то же самое. И тебе все известно заранее, до преображения, но ты не преображения, не ее, преображенную, боишься, а ее прозрения: боишься, что она увидит свое всевластие, которое ты уже давно увидел, - тебе приходится умирать слишком много раз. И это неправильно. Несправедливо. Я надеюсь, что у меня никогда не будет дочери.