Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Так тебе и надо, — сказала Шура. — Сидит в тебе этот проклятущий ген семьи — во все лапами, лапами…

— Что я сделала? Что? — кричала я.

— Ты всю жизнь ставишь на божничку этого придурочного дядю Митю. Сообрази, за что?! За то, что он ни одной своей бабе не принес счастья? Что всегда брал, что плохо лежит? А плохо лежали девки с изъяном, несчастные… Порченые…

Вот оно — вдругорядь за последний час выскочило это слово. Как будто, не распрямившись толком в моей глотке, оно наконец нашло другую, поподатливей, и выпорхнуло, хлопая мокрыми крыльями.

— Мне в нем это как раз нравилось, — сказала я. — Кто еще мог одарить обделенную? Пожалеть некрасивую?

Я, например, сроду бы не смогла…

— Вот именно.

И тут до меня дошло. Шура… Ведь Шура любила калеку, Шура… Так и вижу этот новенький штатив на бричке. Митя, где ты был тогда? Где ты сейчас?

— Прости, Шура, — сказала я. — Я не права. Действительно, не мое это дело.

— А! — спокойно ответила Шура. — Ты вспомнила Марка. Его звали Марк. Так я ничего о нем и не знаю. Сейчас вот сама без ноги… Очень о нем думается. И на сердце так хорошо, хорошо, как в раннем детстве. Но это только из большого далека видно… Как было хорошо. А тогда — не дай Бог! И до сих пор не знаю — это правильно, что я выжила, или нет?

— Грех говоришь, — плачу я. И ухожу проверять воду.

Вечером с Шуриным мужем мы трясем на улице половики: это задание Шуры, она не верит в пылесос. Мама моя не верила в стиральную машину и до последнего дня своего кипятила белье в цинковом баке, терла его на доске, а перед глажкой накручивала простыни на палку, «рубель», и стучала ими по столу так, что в буфете вызванивали чашечки и рюмочки и, бывало, валились, хрупкие, набок, не приемля такой силы труда.

Во что-то не верю и я…

На обратной дороге Шурин муж говорит мне сквозь толщу половика на его плече:

— Шура думает плохую мысль… Узнай, какую…

— Наоборот, — отвечаю я, — она мне сказала, что вспоминает детство и ей от этого хорошо.

— Не верь, — говорит он. — Не верь. Она думает, что я ей не тот муж.

— Господи! — смеюсь я. — Думаешь, я иногда о своем не думаю так же? Или он обо мне? Мысли, ведь они — пришли-ушли. А по жизни мы уже давно одно целое.

— Узнай, — говорит несчастный, открывая дверь. — Узнай.

— Он нервничает, — сказала я Шуре, — боится твоих мыслей.

— Еще бы! — ответила. — Мысли для него — НЛО.

— Нет! — кричит Левон, входя в комнату. — Нет! Думаешь, я не хочу сесть и додумать все до конца? Думаешь, в моей голове нет вопросов? Думаешь, там же нет ответов? И думаешь, я не смог бы сплести из них парочку? Но нельзя… Нельзя создавать головой страшное…

Я вижу — на беспристрастном Шурином лице тенью проскакивает интерес. Она подымает на мужа свои удивительные глаза, а тот уже жмется в дверном проеме, норовя исчезнуть, провалиться от взгляда женщины, которую боготворит, а слова сказать не смеет. Сколько лет вместе — и не смеет. Потому как думает, что нет и не может быть слов вровень с тем, что он чувствует, а тут еще этот все-таки чужой язык, эти фразы, которые так плохо слепляются и так стыдно разваливаются на глазах.

— Левон! — говорит Шура. — Звонили Бибиковы. Просили отвезти шифер на дачу. Помоги, дорогой!

Левон делает какие-то странные движения: то ли хочет допрыгнуть до притолоки, то ли сорвать к чертовой матери, то ли расширить пространство и простор проема, а потом и преодолеть его. С какими-то непонятными армянскими горловыми звуками он выскакивает из квартиры.

— Не смей опровергать, — говорю я Шуре, — но тебе везет в любви.

На следующий день мы с Левоном возили Шуру в больницу: ей меняли гипс. Я смотрела, как распеленали синюю, мятую, какую-то неживую ногу, почему-то думалось плохое: о свойстве человека отмирать частями. Умереть ногой. Ухом. Локтем. Сердцем. Душой. Думалось печально о самой себе. Знаю ли я, чем мертва сама? Что во мне давно не фурычит? И способна ли я буду осознать собственное

отмирание? Одним словом, мысленно я подкрадывалась к идее мгновенной смерти как большому благу, чем умирание частями, даже если это единственный способ продолжения жизни, тысячу раз проклятой и от этого еще более божественной.

На обратной дороге Шура сказала, что, пожалуй, мне пора возвращаться, а то Николай (мой муж) на нее затаится.

Я сказала, что возьму обратный билет на пятницу.

Был вторник.

Удивительная сила слова! Стоило только назвать день — пятница — и я ощутила запах своего дома, звук его телефонного звонка, услышала в трубке слегка раздраженный голос дочери: «Ну и что? Ты утолила родственный зуд?» Гадости она говорит, как правило, с порога. Потом лапочка лапочкой, а сначала — непременный укус. Такой у нее способ защиты. Как она это называет — прайвести?

Помогая Шуре войти в квартиру, усаживая ее в кресло, я уже отсутствовала в ее доме и в этом городе. Я наполнялась «собой», и было радостно возвращаться к надоевшему, вдруг оборотившемуся главным.

— Уже уехала? — насмешливо спросила Шура.

— От тебя не скроешься, — засмеялась я.

Это был очень тихий вторник.

А в среду утром я поехала за билетами и встала в очередь. Он меня оттолкнул у самого окошка. Я напрочь забыла его имя. Я помнила, что один раз он сидел у меня на полу, а другой раз маячил на фоне зеленого вагона. Он не видел меня, он сдавал билет на поезд и кричал. Я дернула его за рукав, и какое-то время мы бездарно и тупо смотрели друг на друга.

— А! — сказал он. — Извините. Я не знал, что вы тоже сдаете билет.

— Я покупаю, — засмеялась я.

— А как же похороны? — спросил он.

— Какие похороны? — не поняла я и даже еще не испугалась самого слова.

— Егора, — как-то грубо ответил мальчик, и я вспомнила, что его зовут Сергей. Теперь мне оставалось понять, кто же такой Егор. Не Митя же… Это бы я уже знала. Плохие новости дошли бы сразу. Значит, это неизвестный мне Егор. Теперь это модное имя.

Все это заняло столько времени, сколько нужно, чтобы мальчику вернулись деньги за сданный билет, и вот уже мне кричат «следующий», а я пулей вылетаю из очереди и хватаю Сергея за руку, как пойманного карманника.

Он смотрит на меня, снимает мою руку и осторожно, как больную, выводит на улицу. Я не слышу, что он мне говорит, потому что сердце стучит почему-то в голове громче шума окружающего мира, норовя пробить барабанные перепонки и выскочить через них к чертовой матери.

Решив, что он мне уже все рассказал, Сергей бросает меня на площади.

Я пытаюсь сложить слова в смысл. Почему-то вперед вылезает то, что у Сергея уже есть билет на самолет в Израиль, а теперь он может к нему не поспеть. На эту его мысль я отвечаю своей — мол, может быть, и слава Богу. Что ему там делать, русскому мальчику? Любовь — это, конечно, славно… И тут я запинаюсь, потому что начинаю резко сомневаться в этом.

Что мне сказал Сергей? «У них, — сказал он, — с Ленькой все по делу. Тогда в Москве она его на вокзале встретила, он пьяный шел, с девкой… Она как закричит… И я лишился прописки на ихнем полу. Мне менты сказали: „У, козел! Чтоб ноги твоей и этой горластой“. А она моя? Она не моя! А Гошка ее грудью… Но ведь она и не его! Тут же отношения с соображением…»

Я не ручаюсь за подлинность его слов. Я вообще ни за что не ручаюсь. В моей голове мир устроен окончательно и бесповоротно, пока его не сжигает какой-нибудь Кибальчиш. Тогда я кидаюсь грудью на обломки и лежу на них до тех пор, пока поджигатель где-то бродит поблизости. Дождавшись его ухода, я уже ладнаю новый мир, лучше прежнего, с запасом прочности на случай нового Кибальчиша. Хотя прийти и разрушить его может козел совсем из другого роду-племени.

Поделиться с друзьями: