Младший брат
Шрифт:
— Не печатал,—повторил Алик.—Не поэтическое нынче время. И гимназисточки, переписывавшие от руки любимых поэтов, боюсь, канули в вечность...
Тут осмелевшая студенточка покачала головой и протянула петербургскому мизантропу довольно пухлую тетрадку.
— Прошу прощения,—с готовностью сдался тот,—не мог представить... Ты посмотри, Наталья, тут и Бродский, и Лимонов, и Баевский и Кублановский... даже Цветков затесался...
Становилось душно, и уже принял украдкой Владимир Михайлов какую-то таблетку. Марк прошел сквозь тесный коридор на лестницу. Сзади скрипнула дверь.
— Не помешаю?—спросила Наталья.
— Нет.
— Меня тоже читать просят, а я за последние полгода ни строчки. — Смотрела она наверх,
— Брось. Ты у нас творческая личность, а я кто? Мещанин и приспособленец. Нуль без палочки.
— Что ты кокетничаешь? Ты же знаешь себе цену. Света твоя, кстати, совсем ничего.
— Благодарствую.
— А я, кажется, жду ребенка.
— Не курила бы, что ли, глупая. Впрочем, поздравляю. Только тяжело вам будет.
— Знаю. Вырваться хочется,—забормотала она,—вырваться, я так устала, милый, сил нет...
Как же назывались эти дешевые духи—то ли «Жди меня», то ли «Может быть»? И что за дом загораживал небо на седьмом этаже василеостровского дома — бывшая больница? Или тюрьма? И какие письма обугливались, не хотели гореть в тот вечер в печке с нетронутой многолетней золой? Не вспомнить. И сигарета, с размаху брошенная в лестничный пролет, рассыпается мелкими искрами. И гаснет.
Так и не узнал Марк, кто из собравшихся у В. М. включил приемник. А и узнал бы—что толку. В конце концов последующие события были нисколько не связаны с литературным обозрением «Немецкой волны». Из динамика неслись помехи, ревели не то глушилки, не то грозовые разряды, но высокий, чуть истерический женский голос упорно гнул свое.
«...о выходе в свет полученного из-за железного занавеса романа «Ли-зунцы», с подзаголовком «Кошачье царство». Ожидается и публикация его на английском языке в нью-йоркском издательстве «Фаррар, Страус и Жиру». Автор книги Михаил Кабанов, продолжая и развивая традиции Гоголя, Салтыкова-Щедрина и Замятина, многое воспринял и от опыта западной антиутопии. Действие «Лизунцов» происходит в обозримом будущем, когда экологические ресурсы планеты почти истощились, Северная Америка уничтожена серией советских ядерных ударов, а Западная Европа, разрушенная войной, включена в орбиту коммунистического гегемонизма. Сам Советский Союз, вернее, то, что от него осталось, распался на ряд карликовых тоталитарных государств, враждующих между собой. Показанная в гротескных красках жизнь их обитателей разительно напоминает унизительную судьбу советских граждан при жестоком сталинском режиме. Но этим не исчерпывается проблематика романа. Михаил Кабанов прослеживает духовную эволюцию своего героя Феди Моргунова, который вначале симулирует умственную отсталость, чтобы избежать соучастия в бесчеловечной системе подавления личности, столь свойственной коммунистическим деспотиям. После событий, в которых нетрудно угадать карикатуру на падение Хрущева и воцарение Брежнева, герой романа поддается иллюзиям и постепенно доходит до важного поста в партийной иерархии. Но затем наступает мучительное прозрение...»
— Хватит!—Андрей выключил приемник.—Терпеть не могу, когда эти невежественные господа из свободного мира берутся рассуждать о русской литературе.
Взгляд, которым одарил брата Марк, был исполнен исключительного бешенства. Конечно, Розенкранц, гнида, передал эту проклятую рукопись через голландское посольство. То-то они о чем-то шушукались с Андреем на проводах.
— Андрей,— заговорил Струйский,—ты случаем не знаешь этой вещицы?
— Я такой литературы не читаю, Володя.
— Кто же такой этот Кабанов? — Откуда мне знать?
— Может, он ленинградец? Питерский, так сказать? Он пытливо взглянул на Алика, потом на Наталью.
— Не люблю я таких разговоров, молодой человек,—вдруг взбеленился Костанди.—Ну, Кабанов, а вам какое дело? Вы что, из Большого дома?
—
У нас, москвичей, говорят не «Большой дом», а «Лубянка».— Струйский пошел на попятный.—Но я не оттуда, гарантия. Что, уж и полюбопытствовать не имею права?На этом разговоры о романе и прекратились. Только на улице удалось Марку остаться наедине с братом.
— Рад,—начал он зловеще,—рад твоему успеху, писатель.
— Я тоже,—храбрился Андрей.— Фаррар, Страус да еще Жиру в придачу—это чего-то стоит. Жалко, комментарий такой тупой. Я же не прозаик Ч., в «Лизунцах» вовсе нет такой политики, которую они мне пытаются шить. Я хотел...
— Ты свинья!—почти заорал Марк.—Ладно, на свою собственную судьбу тебе наплевать. А отец? А я, наконец? Кто клялся и божился, что не будет передавать повести за границу? Пушкин?
— Не повести, братец кролик, а романа,—хладнокровно возражал Андрей. — Под псевдонимом же. Что ты кипятишься?
— А то! Тебя в лучшем случае выкинут за границу, а в худшем просто посадят. Тебе тридцать лет, Андрей, ты мой старший брат, почему я вечно должен учить тебя уму-разуму?
— Ты всерьез?
— А ты думаешь, шучу?
— Слушай, Марк, утешься тем, что псевдоним надежный. А и раскроют—времена Синявского и Даниэля давно прошли. За литературу больше не сажают. Заставят уехать... что ж, не я первый, не я последний Я своей судьбы не боюсь... странно действует на тебя твоя невеста, — вдруг добавил он. — Осторожен-то ты был всегда, но почему ты стал думать, что меня, русского писателя, должен удерживать страх за собственную шкуру? Да и братья мы с тобой только по отцу. Ты меня ни в одной анкете не упоминаешь, и отец, к слову, тоже. Чего же бояться?
— Не обижал бы ты меня, Андрей.
— Прости.
— Ты знаешь, как я тебя люблю, «русский писатель». Что ты несешь? У тебя освобождение от армии по какой статье, забыл? Тебе в психушку захотелось? Может, ты и благороднее иных, может, и принципиальнее, но нельзя же так. Ей-богу,— оживился он,— коли на меня Света плохо действует, то у тебя мозги набекрень из-за Ивана и его компании. Когда у вас ближайший семинар? В понедельник? Вот и приду.
— Засмеют,—поморщился Андрей.—И потом, я же там сбоку припека. Только послушать заглядываю, да и то редко.
— Все равно приду,—загорелся Марк.—Кстати, негодяй, почему ты не предупредил меня о Наталье? Ладно, прощаю...
Понемногу добрели до «Маяковской» и смешались с праздничной толпой, хлынувшей из концертного зала. У барьерчика на краю тротуара замешкались, и Наталья, бормотавшая себе что-то под нос, в ответ на просьбу старика В. М. послушно возвысила свой хриплый голос. «Смерть, трепет естества и страх,—читала она,—мы—гордость с бедностью совместна. Сегодня Бог, а завтра — прах. Сегодня льстит надежда лестна, а завтра—где ты, человек? Едва часы протечь успели, хаоса в бездну улетели и весь, как сон, прошел твой век...» Из центра площади, взмахнув чугунной рукой, смотрел поверх голов притихшей компании поэт-самоубийца. Полно, друг Наталья, какие надгробные клики, что ты опять со своим Державиным. Смотри, играет апрель, скоро вылезать из земли первым беззащитным крокусам с тончайшими лиловыми лепестками, желтеть мать-и-мачехе на замоскворецких пустырях и пригорках. Ярится над площадью мигающая реклама, бегущие буквы призывают несознательно население то хранить деньги в сберкассе, то летать самолетами «Аэрофлота».
Доверчивый Алик, позабыв сомнительные вопросы Струйского, вдруг принялся зазывать его в Ленинград, находя точку зрения любознательного аспиранта на свои стихи оригинальной, а замечания—точными. Подоспела и пора прощаться: кому пожимать руку, кому кивать, Марк поцеловал Наталью в щеку, сказать ничего не сказал—нечего было. За ночным окном шуршащего троллейбуса тянулись все те же скудные витрины, блистали гранитные цоколи улицы Горького, мелькали одинокие прохожие.
— Марк!
— Что?