Млечный путь (сборник)
Шрифт:
— Довольно! — сказал я. — Убирайтесь!
Селедочный хвостик замер в воздухе.
— Что ты сказал? — шепотом спросил профессор.
— Я сказал, убирайся отсюда!
— Щенок! — вскричал он. — Как ты смеешь так разговаривать со старшими?
Но увидев в моих руках финку, поспешно добавил:
— Изволь. Если ты настаиваешь, я могу уйти. Но я не уверен, понравится ли это твоему дяде. Он хотел сделать из тебя, насколько я понимаю, первоклассного официанта.
И уже стоя в дверях, бросил на прощанье:
— У такого порядочного, интеллигентного человека бандит-племянник. Невероятно! Ах, время-время!
Я проводил его до самого низа лестницы и оттуда следил, пока он переходил улицу и садился
— Зачем ты прогнал профессора? — спросил он.
— Он мне надоел, — ответил я.
— Но ведь здесь не ты хозяин.
— Все равно.
Мы молчали.
— Где я найду теперь другого такого? — спросил он.
— Чтобы сделать из меня официанта?
— Дурак. Чтобы дать тебе возможность зарабатывать самому. Карманные кражи — не твоя стихия. Что? Или я ошибаюсь?
— Вы не ошибаетесь.
— Вот видишь? Поэтому я хочу бросить тебя на другое дело.
— Какое?
— Скоро узнаешь. А теперь иди.
— На «мокрое» не пойду, так и знайте!
— Надо будет — пойдешь на любое… Ну хватит болтать, ступай! Я спать хочу. Да, стой! Что такое ферфлюхтес швайн?
— Проклятая свинья.
— Гм… Хорошо, иди.
Именно этот случай не позволял мне смотреть на Нестеренко как на обиженного жизнью старичка. Сам того не подозревая, он замахнулся на то, что было для меня свято — на доброе имя моего отца. Я всегда заступался за слабых и беззащитных, если они не были подонками. Бывший профессор внушал мне отвращение. К тому же мне стало ясно, что Боксер собирается использовать Нестеренко в качестве наводчика.
Между тем, дни шли за днями, а в моей жизни ничего не менялось. После побега прошло немало времени, и я все прочнее связывался с преступным миром. Вначале у меня еще иногда мелькала робкая мысль — пойти в милицию и во всем повиниться. Но вместе с тем я продолжал воровать, потому что добывать хлеб другим путем я не научился. Вскоре заглох и тот единственный голос рассудка.
Каждое очередное преступление отодвигало меня все дальше и дальше. Как мне казалось, от возможного прощения. А вместе с тем отгораживало и от всего частного мира. Казалось бы, никто больше нас не толкался среди беженцев, воинских эшелонов, транспортов с ранеными, рабочих, идущих домой со смены. Ведь мы всегда были там, где много народу. И в то же время никто не был так далек от этих людей, как мы. Они жили вестями с фронта, а большинству из нас не было до этого никакого дела.
Однажды мы с Валеркой оказались в толпе около Белорусского вокзала, слушавшей очередное сообщение Совинформбюро. Кажется, был взят Смоленск. Люди стояли, задрав головы кверху, и не слышали ничего, кроме раскатов левитанского голоса. Но вдруг передача кончилась, и какая-то старушка попыталась обнять Валерку. Он не понял, испугался, прыгнул в сторону и убежал. Для моих приятелей это было не более, чем забавный эпизод. Что касается меня, то я не уснул в ту ночь.
Через несколько дней я нарочно пошел на ту же площадь. Из знакомого репродуктора неслись бравурные марши, перемежавшиеся очередными сообщениями Совинформбюро. Наши войска гнали немцев почти по всей линии фронта. Такой толпы, как тогда, под репродуктором уже не было. Не было и той старушки.
Я шел обратно и думал об отце. Где-то он сейчас? Жив ли? Узнать об этом можно было только через наших прежних соседей. Только туда он мог написать. Но до Минска было еще далеко.
Помнится, в тот вечер наш воровской притон показался мне особенно отвратительным. Везде грязь, запустение, следы ночлега «гостей» и вчерашней попойки.
Часу во втором ночи явился пьяный в стельку Валерка и сцепился ругаться с Шустрым. У Шустрого флюс. Вот уже неделю сидит дома, скулит и вспоминает лагерь:
там бы в два счета вылечили, а вот тут сиди, мучайся… Ему советуют вернуться в лагерь. Он матерится страшно, надсадно, отвратительно. С Валеркой он ругается из-за какой-то трешницы.Вася Кривчик пришел перекинуться в буру. Тоже не спится. С глазами у него все хуже. Пока что он на полном пансионе у Голубки. Но зато он единственный из нас, кто может прописаться в доме и жить легально. Мне кажется, Вася так и сделает. И тогда будет ходить в больницу лечить глаза. Может быть, еще не поздно.
Вообще такая собачья жизнь может надоесть и здоровому. Для больного же она, наверное, невыносима. Что ж, если Кривчик «завяжет», его вряд ли кто осудит. Я первый буду приветствовать его уход. Ни с той, ни с другой стороны ему нечего бояться. Свой срок он отбыл честно, не то что я…
Лето и осень сорок четвертого года прошли для меня без особых приключений, если не считать, что я снова переменил «профессию». Поняв, наконец, что я не рожден ни карманником, ни убийцей, Боксер предпринял последнюю, по его словам, попытку сделать из меня человека.
В конце октября на даче у Голубки появились два новых человека. Одного звали Митя-Гвоздь, а другого — Измаил. У Измаила была кличка Мора. Один был русский, другой — цыган. Один — огромный и медлительный, как слон, другой — маленький и юркий, как мышь. Один совершенно белый, словно обесцвеченный перекисью водорода, другой — черный с синеватым отливом и очень смуглой кожей. Один судился за грабеж, другой — за мелкое мошенничество. Один отсидел пять лет целиком, другой же пять лет отбывал в несколько приемов: маленькими сроками от шести месяцев до полутора лет каждый. Один имел совершенно определенную цель — добыть побольше денег и «завязать» навсегда, цель другого была значительно скромнее — Измаил хотел теплое время проводить «на воле», а холодное — в тепле. Поэтому он никогда не воровал по-крупному, особенно после октября месяца.
Кто-то из нас спросил, как они попали к Боксеру. Митя-Гвоздь нехотя ответил:
— Взял взаймы у него пару «косых». Отработать надо. Потом уйду.
Мора удивленно пожал плечами:
— Шел мимо, кто-то кричит. Думал, в гости зовут. Зашел, а Митя-Гвоздь уже здесь… Вместе из Сибири ехали. Просили-просили — остался…
Когда Боксер предложил Мите-Гвоздю, Море и мне «заняться» товарными вагонами, то в первую минуту все оцепенели. Потом начали по очереди приходить в себя. Гвоздь заявил, упрямо глядя в угол, что «краснушником» он «сроду не был и навыка к тому не имеет». Мора схватился за щеку и со стоном полез на печь. Я сказал, что мне все равно. На меня Боксер даже не взглянул, Гвоздю велел «подумать до завтра», Мора стащил с печки за ногу и для первого раза дал подзатыльника, от которого Мора икнул и на несколько минут закатил глаза…
На другой вечер мы уже шли по железнодорожным путям к станции Москва-Товарная, и Митя-Гвоздь, почесывая под шапкой бритую голову, задумчиво говорил:
— Дьявол его побери, этого вашего Боксера! И откуда только узнал, подлюка, про мои грехи?! Ишь ты! Тебя, говорит, судили на пять лет, а ведь надо было на двадцать пять… Верно!
Мора шел последним и все время озирался по сторонам, готовый в любую минуту дать стрекача.
Как ни странно, но на этот раз у меня дело пошло. Правда, наш первый налет был не совсем удачным. Вместо мануфактуры, о которой говорил сцепщик, в вагоне оказался странный порошок, светившийся ровным голубоватым светом. Уходя в ту ночь от злополучного вагона, я первый заметил, что у меня светятся руки и носки ботинок. То же свечение было заметно и у Мити-Гвоздя. Что касается Моры, то он светился весь, как балерина с рекламы около Большого театра. Оказывается, забравшись в вагон, он заблудился и несколько раз упал, прежде чем добрался до выхода.