Мне 40 лет
Шрифт:
Комитет давал человеку право называться писателем и не быть высланным милицией за тунеядство. Для вступления требовались справки о том, что в течение двух лет ты именно пером обеспечивал себе прожиточный минимум. Качество продукции не интересовало никого. Ты мог подписывать спичечные коробки перлами «Берегите спички от детей!» и «Лес — наше богатство», мог писать романы, куплеты, монологи, репризы, сценарии, переводить пьесы, исполнять авторские песни. В какой-то период Алла Пугачёва пыталась сделать здесь секцию поэтов-песенников, но старики встали горой, они не считали это литературными текстами.
Здесь оседали люди, которых коммунистическая цензура не могла пропустить в Союз
Профком ютился и до сих пор ютится, совершенно деградировав, в подвале писательского дома в Лаврушинском. Верные режиму писатели имели хоромы наверху, неверные — собирались в подполье. По вторникам кипел самовар, пился чай и велась светская жизнь. Переступив порог подвала, я поняла, что это тёплая коммуналка, в которой воюют, плюют друг другу в суп, и всё-таки вместе веселятся и выживают. Меня и моих друзей принять не могли по формальным признакам: не было справки даже об одном рубле, заработанном литературным трудом, поскольку пьесы не имели цензорского штампа, допускающего к исполнению.
— Не волнуйтесь, — сказали Мирон Рейдель и Владимир Тихвинский. — Лично вас примем за талант, создадим прецедент, а потом примем остальных.
Меня показали аксакалам — те пришли в ужас. Было объявлено, что я — любовница Мирона Рейделя. Мирон Данилович был шестидесятилетним обаятельнейшим, разносторонне талантливым господином, но амплуа героя — любовника подобной пигалицы ему совершенно не подходило.
— Не обращайте внимания, здесь всегда так, — успокоил он. — Вы должны им понравиться, надо будет выступить на обсуждении пьесы в ЦДРИ.
Я пришла в каминную ЦДРИ, накрасилась поменьше, выбрала джинсы поцелее. Пьесу читал покрытый мхом графоман, прославившийся пьесой о Марксе. Меня вытолкнули перед залом, полным лысин, седых пучков и неодобрительных глаз. Это было первое выступление не на институтском семинаре, не на подпольном объединении, а в «доме с колоннами» перед залом солидных людей. Я была мёртвая от страха и слышала, как голос, совершенно отдельно от меня, пишет в микрофон пируэты. Каждую секунду мне казалось, что я не смогу закончить предложение, потому что уже не помню, с чего начала его, но оно почему-то независимо от меня складывалось в узор. Говорила я, как всегда, всё, что думаю, размазывая автора пьесы до состояния жижи. Когда выдохлась, зал зааплодировал, здесь умели ценить даже вражеский блеск.
— Это было бесподобно, — с тоской сказал Мирон Данилович. — Но вы сделали всё, чтобы вас сюда никогда не приняли.
После вечера было заседание приёмной комиссии. Я вышла в курилку, спиной ко мне стояли пожилые члены бюро и громко обсуждали:
— Да не Рейделя она любовница, бери выше! Говорят, о ней уже Шатров звонил, требовал, чтоб мы приняли, она Шатрова любовница.
— Да не Шатров это был, а Сафронов!
— Что, неужели
любовница Сафронова?Я, конечно, знала, кто такие Шатров и Сафронов, но видела их только по телевизору и не понимала, что происходит; я ещё не знала, что профком — маленькое государство со своей мифологией. Казалось, что я в дурдоме.
— Если бы тут знали, чья я любовница на самом деле, меня бы давным-давно приняли в вашу организацию! — сморозила я. Старики оторопели. Через пять минут заседания меня приняли в профессиональный комитет московских драматургов.
Всё было в один год. И профком. И первый класс. И рекомендация Совещания молодых писателей. И первое свидание с Министерством культуры. И защита диплома. Перед тем, как мы должны были войти в зал для защиты дипломов, меня подозвала Инна Люциановна Вишневская.
— Значит так, у Литинститута год юбилейный, надо хоть одного гения изобразить, пресса приехала. А Ерёменко напился и не явился. Так что не выделывайся, сейчас я буду говорить, что ты — луч света в тёмном царстве. От тебя только одно требуется, заткнись, пока процедура не кончится, а то ты что-нибудь ляпнешь, как ты умеешь.
Да, и журналистам поменьше о своей гинекологической пьесе. Там, скажи, туда-сюда, трудная любовь советских людей. Не надо нам абортов на юбилей института.
Мой однокурсник и друг поэт Александр Ерёменко был единственным живым гением на курсе. Но, как всякий гений, он не утруждал себя социальной вписываемостью. Помню, приходит на госэкзамены в дым пьяный в какой-то рубашоночке. Я говорю: «Не ходи, ты же там рухнешь!».
Пошёл. Через пять минут выходит обратно. И, трудно ворочая языком, говорит, держась за косяк: «Сказали, без пиджака на госэкзамен неприлично!».
Кто-то на него надел свой пиджак на пять размеров больше. Он пошёл по стеночке в аудиторию и вернулся с пятёркой.
— Меня это не устраивает, — сказала я Вишневской.
— А тебя никто и не спрашивает, — ответила она. Так что в течение часа я, самая плохая, неудобная, скандальная, многодетная, прогуливающая и неуспевающая студентка, была в должности гордости института.
Однако история с Совещанием молодых писателей ещё не кончилась. Всю литинститутскую эпоху я жила на два фронта, и жизнь молодой поэтессы совершенно не пересекалась с жизнью молодой драматургессы. Разными были не только цеха, но и принципы жизни в них. И сколь омерзительна была история с поэтическим семинаром, столь же интеллигентным оказался семинар драматургии. Я попала к Афанасию Салынскому, от которого не ожидала ничего хорошего, поскольку Розов убил во мне веру в порядочность и опекающие жесты со стороны коммунистических классиков. Тем более, что на совещание я подала пьесу «Уравнение с двумя известными», после которой от меня все шарахались.
В день обсуждения я рассчитывала услышать о своей сексуальной разнузданности и гинекологической ориентации. Каково было потрясение, когда Салынский сказал, что сделает всё для того, чтобы увидеть её на подмостках театров. И добавил: «Деточка, никого не слушайте, ничего не исправляйте. Грядут новые времена. Боюсь, что я не доживу, но эта пьеса пройдёт по всему миру».
Сегодня мне сорок лет, пьеса экранизирована, поставлена в России, Германии и Америке, и я понимаю, что передо мной был просто нормальный честный человек, но тогда я долго искала объяснения происходящему. Ведь я привыкла к тому, что бескорыстно тексты не волнуют никого, и, если мной интересуются не как молодым телом, значит, я — пешка в сложной многоходовке. Афанасий Салынский позвонил в Министерство культуры и сказал, что настоятельно рекомендует пьесу. Её обсудили на коллегии.