Мне 40 лет
Шрифт:
— Из-за прохвоста? — закричала Ритка и бросила в него вазу. — Да твоя Аня — сучка, только и зарится на то, что плохо лежит!
Муж увернулся, и ваза рассыпалась в мелкие кусочки.
— Моя Аня не сучка! Моя Аня весь дом на себе держала, пока ты с этим ублюдком занималась любовью! — ответил Риткин муж и бросил в неё чашкой.
— Ребята, я пойду, — сказала я. — А то у вас и так посуды не много.
— Я иду с тобой, — сказала Ритка холодно. — Поживу у тебя до размена. Я больше не могу оставаться с этим козлом.
— Рита, успокойся, — тормозила я.
— Это даже не обсуждается, — ответила она, сунула ноги в сапоги и надела на ночную рубашку дублёнку.
— Ну тогда хоть возьми вещи,
— Я так и приду на репетицию, чтоб все видели, какой у меня муж подлец!
Мы вышли. Риткин муж молчаливо шёл за нами, бубня: «Идиотка противная, сейчас же иди домой!». Мой дом был в трёх автобусных остановках. Снег скрипел под ногами, Ритка пела на всё Ясенево матерные частушки, её муж бубнил своё. У подъезда я решила серьёзно попросить её вернуться домой, но не успела. Чмокнув меня в щёку, Ритка сказала «Ну, всё, мы пошли. Молодец, что навестила!», взяла мужа под руку и чинно с ним удалилась. Я подумала, как хорошо, что я не актриса, и пошла к своему мужу.
Витя запил. А через неделю его подобрала активная девушка. Она в течение недели развелась с собственным мужем, в течение второй недели обменялась в противоположный конец Москвы и в течение полугода вывезла Витю в Австралию. Наверное, это было правильное решение, потому что такие, как Марк Захаров, до сих пор не дают ставить таким, как Витя, и за последние десять лет ничего не изменилось. А так он, хотя уже и развёлся с девушкой, преподаёт театральное мастерство в Австралии и много ставит в англоязычном мире. Из всей тогдашней молодой режиссуры, ангажированной «Дебютом», по которой танком проехали Шатров и Захаров, делая собственные дела, только Гриша Гурвич смог сделать свой театр. И то, через сколько лет и какой кровью! По остальным статистика печальная: эмигрировал, спился, умер.
Кончился четвёртый класс. Я поднатужилась и устроила детей в лучшую школу нашего района, тесно общающуюся с американским престижным лицеем. Ещё был период придыхания перед Америкой, и всё американское, в том числе и образование, казалось лучшим. Однако близкое рассмотрение убеждало, что за двадцать лет, прошедших с моих школьных лет, мало что изменилось. Я уже могла защитить сыновей от учительского хамства, но не могла наладить ситуацию, в которой за интеллект ставили «3», а за кондовый ответ по учебнику «5».
Став матерью, я отстранилась от бунтующей среды, мне стало некогда. Не то чтобы я стала социально инфантильной. У меня просто изменились приоритеты. Человек, которому надо каждый день в условиях дефицита урвать в магазине сумку продуктов, четыре раза в день накормить детей, отправить и встретить из школы, купать, лечить, читать вслух и целовать в нос, не может распространять самиздат. То есть, конечно, может, но тогда всё вышеперечисленное он будет делать некачественно. Растя Петра и Павла, я делала всё наперекор советской власти, но с ужасом понимала, что какое бы эльдорадо не устраивала дома, за стенами лежала несчастная, надрывающаяся злобная страна. И я несу ответственность за то, что поселила их здесь, в этой стране.
Зимой нам принесли Поля. Это был крохотный щенок дворняги, с активными овчарочьими вкраплениями. Поль был моей первой собакой, всё детство мне не разрешалось иметь зверей, по которым я сходила с ума. Поль прожил с нами семь лет, и это был самый интеллигентный член нашей семьи. Мы даже думали, что он в принципе не умеет кусаться. Но однажды во дворе взрослый мужик замахнулся на кого-то из детей палкой, Поль подпрыгнул, вцепился зубами и повис на его руке. Полностью, по собачьему паспорту, с которым Поль ездил на Украину, его звали Наполеон. Дети насаждали историзм в именах животных:
у нас был кот Маркиз, уж Цезарь, черепаха Эллада и ворон Маркс.А в стране всё менялось и двигалось, Горбачёв осуществлял новую кадровую политику, заменял членов политбюро, секретарей и членов ЦК. Январский пленум заявил новую идеологию, вручил её Александру Яковлеву, началась гласность. Было бы странно, если бы тогда мы не преувеличивали масштаба реформ и не летели как доверчивые мотыльки на лампу. Ветер перемен реально ещё мало проникал в идеологические структуры, но работал как панацея против психологических запретов.
В профкоме текла прежняя жизнь, но дискуссии за чаем становились жарче. Читались и обсуждались пьесы: плохие пьесы старшего поколения под водку, хорошие пьесы молодняка — под чай. Они презирали нас за трезвость, мы их — за бездарность. Это была не возрастная дифференциация, просто все талантливые драматурги старшего поколения уже были в Союзе писателей.
Газеты демонстрировали достижения гласности, но в технологии выхода молодого писателя к читателю не менялось ничего. Союзное Министерство культуры было закрыто для меня из-за Мирского, а российское — не любило возиться с авторами, уже приписанными к союзному. Нести пьесу прямо в театр было слишком унизительно.
— Вы кто? Драматург? — отвечала пренебрежительная завлитка по телефону. — Принесли пьесу? О, боже! Ну, оставьте её вахтёру, я посмотрю.
Помню толстую пожилую завлитку, назначившую мне встречу. Я позвонила с проходной, она проворковала: «Сейчас спущусь!».
Ровно сорок минут я как стойкий оловянный солдатик прижимала к груди рукопись. Потом решила, что она на инвалидной коляске, раз столько времени ей нужно, чтобы спуститься вниз по лестнице. На исходе сорока минут дама влетела почему-то из уличной двери, запорошённая снегом, с двумя сумками, набитыми едой.
— Ой, деточка, прости, я забыла. Там продуктовые заказы давали, я и отвлеклась. Дошла до метро, думаю, про девочку-то забыла, пришлось возвращаться, — и она протянула ко мне одну из сумок. — Вот сюда суй рукопись осторожненько, вот тут местечко между колбасой и печеньем.
— Вы меня с кем-то перепутали, — холодно сказала я.
— Извини, дочка. А тут девушка молодая с пьесой не стояла? — спросила она удивлённо.
— Стояла, но ушла, — грустно ответила я.
— Ну, и слава богу, — ответила завлитка и убежала совершенно счастливая. При этом вся театральная критика надрывалась о том, что современных пьес нет, что драматургия умерла, а режиссёры ставили тридцать пятую «Чайку» в сезон и двадцать восьмого «Дядю Ваню».
И вдруг пьесу «Виктория Васильева глазами посторонних» решил напечатать альманах «Современная драматургия». Это был прорыв. К ней необходимо было предисловие, а у меня не было ни одного именитого человека, которому охота была бы читать и рекомендовать. Шёл кинофестиваль, из газет я узнала, что приехала гениальная Кира Муратова и что все участники живут в гостинице «Россия». Я узнала по справочной её телефон, набралась наглости и позвонила. Видимо, просила проникновенно, и она велела занести пьесу в офис фестиваля. Когда я позвонила второй раз, она была нежна, назвала талантливой девочкой и сказала:
— Я написала вам подробно всё, что думаю о пьесе, но отдам при условии, что вы пообещаете никогда это не публиковать. Мне кажется, предисловия — это не мой жанр.
Я пообещала. Она сказала:
— Приходите за этим письмом завтра в восемь в гостиницу. Я в это время завтракаю с Маркесом. Хотите познакомиться с Маркесом?
— В восемь? — ужаснулась я. — Я так рано не встаю.
— Даже ради Маркеса? — удивилась она.
— Зачем мне с ним завтракать? Я его и так всё время читаю, — ответила я.