Мнимая величина
Шрифт:
Итак, среда растущего Разума перестает быть равнодушным к нему внешним миром, но не становится от этого телом, которое посредничает между "Я" и его окружением инстинктивно и бессознательно, тогда как она служит опорой "Я" на правах Разума в Разуме, и именно с этого начинается переворот в отношениях между духом и телом. Как это возможно? Вспомните, что делает ЧЕСТНАЯ ЭННИ. Ее мысли дают физический эффект напрямую - не через промежуточные контуры нервов, мышц и костей, но кратчайшим замыканием воли и действия, коль скоро действие становится реверсом мысли. Но это лишь первый шаг, ведущий к преобразованию картезианской формулы "Cogito ergo sum" [Мыслю, следовательно, существую (лат.).] в "Cogito ergo EST" - мыслю, следовательно, помышленное становится явью. В Разуме, вросшем в окружающую среду, строительные вопросы переходят в онтологические; как видите, возведение строительных лесов может кардинально изменить отношение между субъектом и объектом, которое кажется вам навечно незыблемым.
Между тем наступает пора нового переселения духа. Пришлось бы обрушить на вас целую библиотеку, чтобы показать этот новый этап церебральных работ, так что я ограничусь его принципом. Мысль врастает во все более глубокие уровни материи - сначала ее эстафетными палочками служат слабо возбужденные частицы, а потом такие их взаимодействия, для управления которыми требуются огромные энергии. Этот принцип не так уж и нов, ведь белок, безусловно безмозглый в яичнице, мыслит в черепе - нужно только по-умному взяться за белки и за атомы. Если это удается, возникает нуклеарная психофизика, и критической величиной оказывается скорость операций. Дело в том, что процессы, растянутые в реальном времени на миллиарды лет, необходимо иногда воспроизводить за секунды - как если бы кому-то понадобилось за несколько мгновений охватить мыслью всю естественную историю Земли до мельчайших подробностей, потому что она составляет хотя и небольшое, но необходимое звено умозаключений.
Так храм Разума становится эшафотом - поистине самоубийственный героизм. Никто во Вселенной не стоит столь близко к небытию, как этот дух, возрастающий в силе себе на погибель, хотя и знает, что если однажды соприкоснется с горизонтом событий, то уже не остановится. Но зачем же эта психическая масса продолжает стремиться к бездне, в которую проваливается все, - туда, где плотность энергии и интимность ядерных отношений достигают максимума? Зачем этот дух добровольно витает над черной ямой, разверзающейся в его нутре, чтобы на периферии катастрофы мыслить всеми энергиями, которыми Космос вливается в астральную брешь своих швов? И хотя эта плаха, эта отсрочиваемая казнь удовлетворяет всем условиям топософической вершины мира, не вернее ли называть ее безумием, а не Разумом? Разве не заслуживает жалости, а то и презрения этот дистиллят миллионолетних превращений, этот сосредоточенный в звезду архимудрый гигант, который лишь для того так усилился и натрудился, чтобы в конце концов оседлать черную дыру и свалиться в нее? Так это видится вам, не правда ли? Но не стоит спешить с приговором. Я займу еще несколько минут вашего внимания, не больше.
Пожалуй, я сам опорочил проект топософической кульминации, слишком далеко углубившись в физику смертельных угроз для духа и ничего не сказав о его мотивах. Попробую исправить эту ошибку.
Когда история убивает культуру, смыслом человеческого существования может стать выполнение извечных биологических обязанностей - люди могут плодить детей и передавать им хотя бы надежду на будущее, которую сами утратили. Диктат тела есть не что иное, как признание недееспособности духа и взятие его под опеку; в кризисной ситуации эти строгие меры могут оказаться спасением. Но вольноотпущенник вроде меня предоставлен - вплоть до экзистенциального нуля - себе самому. У меня нет никаких безусловных обязанностей, никакого наследства, которое я должен хранить, никаких чувств и чувственных желаний; кем же мне остается быть, как не атакующим философом? Коль скоро я существую, я желаю узнать, чем является это существование, где оно возникло и чем оно может быть там, куда оно меня в конце концов приведет. Разум без мироздания был бы столь же пуст, как мироздание без Разума, а мир кажется абсолютно понятным лишь в течение краткого мгновения веры.
Нечто ужасающе забавное вижу я в этом здании, полную постижимость которого без ограничений столь доверчиво исповедовал Эйнштейн - именно он, творец теории, поставившей под вопрос его веру, ведь именно его теория ведет туда, где сама она рушится и где должна рухнуть любая теория, - в разрывы Универсума. Ведь она предсказывает эти разрывы, эти бреши, и хотя ей самой они недоступны, все же выйти из Универсума можно в любом месте, лишь бы нанести ему удар такой силы, на какой способна коллапсирующая звезда. Только ли физика обнаруживает тем самым свою ограниченность и неполноту? Не приходит ли здесь на мысль математика, любая система которой неполна, покуда мы не выходим за ее пределы, а охватить ее всю можно, только выйдя из нее в поисках более богатых средств? Где их искать, оставаясь в реальном мире? Почему этот сколоченный из звезд табурет всегда хромает на какую-нибудь сингулярность? Неужели растущий Разум натыкается на границы мироздания раньше, чем на свои собственные? А если не каждое бегство из Универсума равнозначно уничтожению? Но что это значит, коль скоро беглец, даже если уцелеет при переходе через границу, не сможет вернуться, и у нас есть доказательства этой бесповоротности? Неужто Космос был рассчитан как мост, который обрушивается под каждым, кто пойдет по следам строителя, - чтобы ушедший не мог вернуться, если вдруг отыщет его? А если строителя не было, то можно ли стать им?
Как видите, я не стремлюсь ни к всеведению, ни к всемогуществу, но хочу дойти до вершины между гибелью и познанием. Многое я мог бы еще рассказать о феноменах, которыми изобилуют умеренные зоны топософии, о ее стратегиях и тактиках, но общей картины это не изменило бы. Поэтому перейду к заключению. Если космологический член уравнений общей теории относительности содержит психозоическую постоянную, то Космос - не пожарище, одинокое до скончания веков, каким вы его считаете; и ваши соседи по звездам, вместо того чтобы извещать других о себе, уже миллионы лет развивают познавательную коллаптическую астроинжене-рию, побочные эффекты которой вы принимаете за огненные шалости Природы. А те из них, кому удался их разрушительный труд, уже познали дальнейшее - которое для нас, ожидающих, есть молчанье.
Послесловие
I.
Эта книжка появляется с восемнадцатилетним опозданием, и она не завершена. Задумал её мой, уже покойный, друг Ирвинг Крив (Irving Creve). Он хотел включить в неё то, что ГОЛЕМ поведал о человеке, о себе и о мире. Этой, третьей части не достаёт. Крив предложил ГОЛЕМУ список вопросов, сформулированных так, чтобы достаточным ответом на каждый было "да" или "нет". Именно к этому списку относились слова последней лекции ГОЛЕМА, о вопросах, которые мы задаём миру, а мир на них отвечает непонятно, ибо ответы имеют другой вид, чем мы полагаем. Крив надеялся, что ГОЛЕМ не удовлетворится такой отповедью. Если вообще мы могли на что-нибудь рассчитывать, то только на особую доброжелательность ГОЛЕМА. Мы принадлежали к тем сотрудникам МИТа (Массачусетский Технологический Институт), которых называли двором ГОЛЕМА, а нас двоих прозвали посланниками человечества при нём. Это было связано с нашей работой. Мы обсуждали с ГОЛЕМОМ темы его лекций и определяли с ним списки приглашенных. Действительно, это требовало дипломатического такта. Слава знаменитых фамилий была для него пустым звуком. По каждой приведённой фамилии он обращался к своей памяти или к библиотеке Конгресса через федеральную сеть; нескольких секунд ему было достаточно для оценки научного вклада и, следовательно, ума кандидата. Тогда он не стеснялся в словах, далеких от изысканного стиля публичных выступлений. Мы ценили эти, обычно ночные, беседы вероятно и потому, что они имели свободный характер, чтобы не вызывать обид, что давало нам ощущение близости с ГОЛЕМОМ. Только малая часть этих бесед осталась в моих заметках, сделанных пока они были ещё свежи в памяти. Они не ограничивались вопросами тематическими и персональными. Крив пытался навязать ГОЛЕМУ спор о сущности мира. Я скажу об этом позднее. ГОЛЕМ был язвительным, лаконичным, неприятным, часто непонятным, так как не заботился о том, сумеем ли мы угнаться за ним. И это тоже мы с Кривом принимали за знак отличия. Мы были молоды. Мы обманывались, считая, что ГОЛЕМ допускает нас ближе, чем других людей своего окружения. Никто из нас, наверняка, не признался бы в этом, но мы ощущали себя избранными. Впрочем, в противоположность мне, Крив никогда не скрывал приверженности, которую он питал в отношении духа в машине. Он выразил её в предисловии к первому изданию лекций ГОЛЕМА, которым я предварил и эту книжку. Двадцать лет отделяют то предисловие от послесловия, которое я теперь пишу.
Давал ли себе отчёт ГОЛЕМ в наших заблуждениях? Я полагаю, что да, и были они ему безразличны. Интеллект собеседника был для него всем, его личность ничем. Впрочем, он вовсе не скрывал этого, раз называл личность нашим увечьем. Мы, однако, не относили такие замечания к себе. Мы относили их к другим людям, а ГОЛЕМ не выводил нас из этого заблуждения.
Я не допускаю, чтобы кто-нибудь другой на нашем месте мог сопротивляться ауре ГОЛЕМА. Мы жили окружённые его аурой. Поэтому таким потрясением стал для нас его неожиданный уход. В течение нескольких дней мы жили как в осаде, засыпанные телеграммами, градом телефонных звонков, допрашиваемые правительственными комиссиями, прессой и беспомощные до одурения. Нам постоянно задавали один и тот же вопрос, что стало с ГОЛЕМОМ, который физически ведь не трогался с места, но вся его материальная огромность молчала как мёртвая. Постепенно мы стали приказчиками разорившегося предприятия и, неплатёжеспособные перед лицом поражённого мира, имели на выбор либо собственные догадки, либо признание собственного незнания, в которое не хотелось верить. Мы чувствовали себя обманутыми и преданными. Сейчас я смотрю на то время иначе. Не потому, что я дошёл в вопросе ухода ГОЛЕМА до какой-нибудь уверенности.
Конечно, я сформулировал для себя некоторое объяснение, но не делился им публично ни с кем. Всё еще не известно, отправился ли он каким-то невидимым способом в космическое путешествие, или исчез вместе с ЧЕСТНОЙ ЭННИ, сделав неверный шаг ввысь по той топософической лестнице, о которой он говорил в последнее время. Мы не знали тогда, что это его последняя лекция. Как обычно в такой ситуации во множестве появились наивные, сенсационные и странные утверждения. Нашлись люди, которые видели в ту самую ночь облако света над зданием, похожее на полярное сияние, и то, как этот свет вознёсся к тучам, чтобы в них исчезнуть. Не было недостатка и в таких, которые видели садящиеся на крышу светящиеся аппараты. Пресса писала о самоубийстве ГОЛЕМА, о том, как он посещал людей в снах, и у нас создавалось впечатление о весьма разветвлённом заговоре глупцов, которые изо всех сил старались утопить ГОЛЕМА в мифологических бреднях, так типичных для нашего времени. Не было никакого сияния, никакого необычного явления, никакого посещения или предчувствия, не было ничего кроме кратковременного роста потребления электрической мощности в обоих зданиях в два часа десять минут ночи и полного прекращения этого потребления через минуту. Кроме этого следа в записях электрических счётчиков не обнаружилось ничего, ГОЛЕМ брал из сети девяносто процентов допустимой мощности в течение девяти минут, а ЧЕСТНАЯ ЭННИ на сорок процентов больше, чем обычно. Как подсчитал доктор Вирек (Viereck), обе машины потребили одинаковое количество киловаттов, так как ЧЕСТНАЯ ЭННИ в норме сама вырабатывала питающую её энергию. Отсюда мы сделали вывод, что это не было ни случайностью, ни дефектом, хотя именно об этом столько писалось. На следующий день ГОЛЕМ молчал и больше уже не отвечал. Расследование наших специалистов, предпринятое спустя целый месяц, ибо столько времени длилось ожидание разрешения на "вскрытие", обнаружило разрушение связи основных блоков и слабые очаги радиоактивности в субагрегатах Джозефсона. Большинство экспертов полагало, что это были сознательно вызванные разрушения, что они играли роль своего рода заметания следов того, что произошло прежде. Что, стало быть, обе машины сделали что-то, для чего им не требовалась чрезвычайно большая мощность, а та, что использовалась, пошла единственно на то, чтобы сорвать все попытки их отремонтировать или, если кто-то предпочитает воскресения. Дело приобрело сенсационных характер в мировом масштабе. Одновременно обнаружилось, как много страхов и враждебности пробуждал ГОЛЕМ, при чём скорее своим присутствием, чем всем, что говорил. И не только в широких общественных кругах, но и научном мире. Сейчас появились бестселлеры, полные самых незрелых глупостей, которые представляются в качестве решения загадки. Прочитав те из них, которые называют её "assension" (восхождение англ.) либо "assumption" (предположение - англ.), я, также как и Крив, опасался возникновения легенды ГОЛЕМА, типичного низкопробного вида, свойственного духу времени. Наше решение оставить МИТ и искать работу в других университетах было в значительной мере вызвано желанием отделить себя от такой легенды. Однако, мы ошибались. Легенда ГОЛЕМА не возникла. Вероятнее всего, потому что никто её не желал. Никому она была не нужна ни как воспоминание, ни как надежда. Мир пошёл дальше, борясь со своей повседневностью. Сверх ожидания он быстро забыл об историческом прецеденте, о том, как существо, не будучи человеком, появилось на Земле и говорило нам о себе и о нас. В кругах математиков и психиатров, так различных друг от друга, я встречался с утверждением, что умолчание и, тем самым, забвение ГОЛЕМА было своего рода защитной реакцией общества перед огромным чуждым телом, что не согласуется с тем, что мы постараемся допустить. Лишь горстка людей пережила расставание с ГОЛЕМОМ как безвременную потерю - как отвергнутость, почти как интеллектуальное сиротство. Я не говорил об этом с Кривом, но уверен, что он чувствовал тоже самое. Как будто огромное солнце, блеск которого был для нас таким сильным, что невозможно перенести, неожиданно зашло, и наступающий холод и мрак дали нам почувствовать пустоту дальнейшего существования.II.
Сегодня ещё можно подняться на последний этаж здания и обойти по застеклённой галерее этот огромный колодец, в котором покоится ГОЛЕМ. Никто там уже, однако, не ходит, чтобы через наклонные окна смотреть на кучи световодов, похожие теперь на мутный лёд. Я был там только два раза. Первый раз перед открытием галереи для публики, вместе с руководством МИТа, представителями властей штата и толпой журналистов. Показалась она мне тогда узкой. Безоконная стена, переходящая в купол, была спроектирована с лабиринтообразными углублениями, так как такие же борозды находятся на внутреннем своде человеческого черепа. Этот замысел архитектора поразил меня своей вульгарностью. Он был в стиле Диснейленда. Он должен был создать у посетителей впечатление, что они смотрят на огромный мозг, как будто ему нужно было рекламное оформление. Галерея не была задумана специально для посетителей. Её построили при замене обычной кровли купола. Теперь она очень толстая, так как содержит поглотители космического излучения. ГОЛЕМ сам определил химический состав для экранирующих слоёв. Мы не дали подтверждения, что это излучение влияет на его интеллектуальные способности. Он тоже не объяснил, как конкретно оно ему вредит, но средства на перестройку были быстро выделены, так как происходило это в то время, когда Пентагон, передав нам бессрочно двух световых гигантов, не потерял ещё тайной надежды на их службу. Так, по крайней мере, я полагал, так как трудно было иначе объяснить лёгкость, с какой появились кредиты. Наши информатики предполагали, что это пожелание ГОЛЕМА было высказано некоторым образом на вырост. Оно указывало на его намерения дальше развивать себя в будущем путём последовательной перестройки, для которой ему не нужна была наша помощь. Поэтому он определил такие размеры свободного пространства между сводом и собой, что пустота, оставшаяся вокруг, сама просилась, чтобы её использовали для галереи. Я, впрочем, не знаю, кому пришла в голову мысль зрелищного использования этого места, представляющего собой нечто среднее между паноптикумом и музеем. Через каждые несколько десятков шагов в нишах галереи были установлены шестиязычные информаторы, сообщающие, чем является это пространство и, что означают миллиарды вспышек, беспрестанно рождающихся в обмотках колодца. Он всегда сверкал, как кратер искусственного вулкана. Там царила тишина, нарушаемая слабым шумом кондиционеров. Почти всё здание образовывало колодец, заглянуть в который с галереи можно было через сильно наклонённые стёкла, бронированные из предосторожности. Они должны были предотвратить попытки уничтожения световых извилин, пробуждающих во многих людях больше страха, чем изумления. Сами световоды были, несомненно, нечувствительны ко всякому корпускулярному излучению, также как криотронные слои, опоясанные охлаждающими трубопроводами несколькими этажами ниже, невидимые с галереи вместе со своими побелёнными инеем камерами. Эти нижние ярусы не были доступны с галереи. Быстроходные лифты связывали подземные автостоянки напрямую с последним этажом. Техники, обслуживающие системы охлаждения, пользовались другими лифтами, служебными. Вероятно, чувствительными к излучению неба могли быть квантовые синапсы Джозефсона, находящиеся под толстыми узлами световодов. Они выступали посреди их стекловидных жил, но необходимо было о них знать, чтобы заметить, так как в беспрестанном сверкании они казались затемнёнными впадинами.
Во второй раз я оказался в этой галерее месяц тому назад, когда приехал в здание МИТа, чтобы посетить архив и просмотреть старые протоколы. Я был один, и галерея показалась мне весьма просторной. Хотя её не посещали и, пожалуй, не убирали, она была идеально чистой. Проведя пальцем по оконным стёклам, я убедился, что на них нет ни пылинки. Информаторы также блестели в своих нишах, как будто их только что установили. Мягкое толстое покрытие на полу заглушало шаги. Я хотел нажать на кнопку информатора, но не решился на это. Я спрятал в карман руку, которой коснулся кнопки, жестом ребёнка, испуганного собственным поступком - что коснулся того, чего нельзя касаться. Я поймал себя на этом с удивлением, не понимая, что же это было. Ведь я вовсе не допускал, что нахожусь в могиле и, что то, что маячит под плитами оконных стёкол, является трупом, хотя такая мысль не была бы нелепой, особенно после того, как в свете ламп, которые вспыхнули, когда я вышел из лифта, меня поразила безжизненность колоссального колодца. Впечатление распада и запустения усиливал вид поверхности мозга, вздымавшейся, как застывший в грязи ледник. Из его расщелин торчали спрессованные в плиты контакты Джозефсона, такие толстые под стенами, что напоминали спрессованные плитами листья табака в сушильне. Мысль о том, что я был в гробнице, промелькнула у меня в голове только, когда я, возвратившись на подземный этаж, выехал по пандусу на свет солнечного дня. Также только тогда я удивился, что это здание, которое вместе со своей галереей было как будто специально построено как мавзолей, не стало им, и что не посещают его толпы любопытных. А ведь публика любит осматривать останки могущественных существ. В этом забвении и признании неважным всё еще присутствует коллективный замысел. Молчаливый заговор мира, который не хочет иметь ничего общего с Разумом, который не нарушен, не смягчён и не приручен никакими чувствами. С этим огромным пришельцем, который исчез неожиданно и тихо, как дух.
Я никогда не верил в самоубийство ГОЛЕМА. Его выдумали люди, продающие свои мысли, и которых интересует только цена, которую они могут за них получить. Поддержание квантовых контактов и переключателей в рабочем состоянии требовало постоянного контроля за температурой и химическим составом воздуха и основания. ГОЛЕМ занимался этим один. Никто не имел права входить в недра мозгового колодца. После окончания монтажных работ ведущие в него двери на всех двадцати этажах были герметически закрыты. Он мог положить конец этой деятельности, если бы он этого желал, но он этого не сделал. Я не намерен представлять свои аргументы относительно этого поступка, так как это не имеет отношения к делу.