Модельерша
Шрифт:
Раздался звонок в дверь.
— Вот и она! — Иришка вскочила. — Ты сразу ее узнаешь. Такая же почти — только взрослая!
И верно, я с первого взгляда вспомнила ее. Она улыбнулась, положила на тумбочку в прихожей сумку-рюкзачок и прошла. В ее движениях была то ли неловкость, то ли, и правда, надменность. Когда она сидела, она скрещивала на груди руки, как поэт Александр Блок на популярной фотографии, украшающей школьные кабинеты литературы… И лицо ее при этом приобретало его выражение: заставшее, чужое, нездешнее, от которого становилось холодно, как бывает ночью, когда одиноко поднимаешь глаза к черному небу — далекому, бесконечному, непонятному. Но едва она начала рассказывать (не помню, о чем она сначала говорила), ее лицо преобразилось: уголки губ дрогнули, ожили ноздри, а глаза округлились, точно у маленького ребенка, который сейчас вам сообщит нечто воистину удивительное, например, то, что вчера рано утром на зеленой-зеленой поляне
— Ну, как он? — наконец, спросила Ирка, подливая Наталье чая.
* * *
Я понимала, что люди скучают. И жалела их по-своему. Они ждали каких-то необыкновенных чувств и необыкновенных возлюбленных только потому, что те привычные чувства привязанности и ревности, на которые были способны, казались им самим блеклыми и незначительными в сравнении со страстями романов или возвышенными историями кинофильмов. И, рассказывая о своем мимолетном увлечении, я невольно, точно иллюзионист, облекла в сверкающую оболочку свое чувство, вырастающее иногда из восхищения перед красотой линий, а чаще из угадывания несбывшейся судьбы и острой жалости, что интересный чертеж так и не сумел стать домом, таким же интересным и радующим взор. В кособоком и стандартном строении я видела его прообраз; но чертежи и ноты на большинство людей нагоняют только скуку, а жалость норовит обручиться с презрением, — и вместо заурядного или кривого зданьица я, не вдаваясь в объяснения, возводила готический замок, китайскую пагоду или, на худой конец, просто симпатичный домик, украинскую хатку, аккуратненький коттеджик или что-нибудь еще. Кто-то способен воспылать чувством лишь к руинам усадьбы или к развалинам храма, а кому-то милее овеянный жутковатой славой белый отель на отвесной скале…
Я всегда оправдывала ожидания приятельниц, совершенно невольно, кстати, словно частички моей души, изменяясь под влиянием слушательницы, становились волнами и переливались в словесный сосуд желанной формы. Так, я превратила в фанатичного монаха худого и нахального заводского технолога (с удивлением обнаружив, что такая профессия еще существует) и поселила его в старом монастыре. Чтобы понять человека, я представляла его всегда в каком-нибудь ином обществе и помещала его в какое-нибудь иное время. Я сочинила романтичную судьбу непоседливому диспетчеру: он в монастыре писал картины яркие, как Африка, в него, конечно же, страстно влюблялась заезжая барышня, и у них несомненно… Как взволнованно внимала мне одна из приятельниц, несколько истеричная особа, по образованию экономист, по призванию — домохозяйка, но убежденная в том, что родилась для сцены, как трепетно вздымалась ее грудь, как не хотелось ей возвращаться домой, где лежал на диване с газетой раздувшийся от пива, блеклый, безбровый ее супруг, ежедневно, от газеты оторвавшись, повторяющий за отцом, а может, и дедом, спящим в могиле, две сомнительные сентенции о воспитании детей. Что-то типа: "Не снимая с гвоздя ремень, вырастишь лентяя" и "Только дурак трудится больше других".
Она слушала и курила. Слушала и курила.
Моя история, разумеется, имела печально-сентиментальный конец: барышня, уезжала, выходила замуж за белобрысого адвоката (инженера, владельца маленького мыловаренного заводика и пр.), производила на свет двух очаровательных малюток и, наконец, судьба вновь, точно режиссер, помещала ее, случайно и ненадолго, в декорации того же уездного тихого городка. И старый монастырь у дороги, и свежая, влажная трава, и кружевные юбки, приподнятые пухлыми пальчиками… ах!.. Тут я вводила еще одно действующее лицо, должное символизировать жестокую власть рока, — девушку-монашенку с бритвочками глаз. Это она, она, серая мышка, острозубая грызунья, сообщает не без тихого злорадства, что умер тот художник-монах, ересь его сожгли (дыра на карте вместо жаркой Африки!), а сам он покоится за монастырем на церковном кладбище, ибо все-таки простил милостивый Господь его заблудшую душу. И облачко его последнего дыханья выпорхнет из щели ее бледных губ и, залетев в пухлый ротик, как пчелка в розовые лепестки, ужалит в самое сердце приезжую даму, экономиста по образованию, домохозяйку по призванию.
Какая настоящая любовь без смерти?! Счастливый конец у тех, кто склонен проливать слезы над страницами или перед экраном, не вызывает никакого доверия. Ведь настоящие любимые всегда умирают, ну, хотя бы уезжают в дальнее зарубежье или, в самом уж крайнем случае, женятся на соседке, выходят замуж за летчика частной авиакомпании, а те, что кашляют в твоей комнате, курят в малогабаритной кухне, полощут больные глотки в ванной комнате с отсыревшим потолком, оттого, что милиционер сверху постоянно затапливает свою ванну, а сам благополучно отправляется на суточное дежурство, те, что тратят по три часа на разгадывание кроссворда, застряв на минерале бледно-красного цвета из шестнадцати букв, разве они могут называться так красиво — любимые? У них дурные привычки: кто грызет ногти, кто, читая "Спид
Информ", скребет пятерней, поросшей бледно-рыжими волосами, лысую голову; у них грязные носки, рваные колготки и постоянное нытье из-за нехватки денег. Но в сердцах их до самой старости живет жажда сказки, в которой прелестная Спящая Царевна, пробудившись, не схватила гнусный насморк, из-за чего целоваться с ней стало, но не будем, не будем об этом! а желанный Царевич, спрыгнув с Серого Волка, не устремился в одно тайное заведение, запасшись предварительно третьесортным детективчиком.* * *
…Ну, как он, повторила Иришка, наливая Наталье чай. Наталья, сделав глоток, откинулась на спинку стула, глянув тепло и приветливо сначала на нее, а потом на меня. Лицо ее вдруг показалось мне открытым и доверчивым: у людей с такими лицами приезжие обычно спрашивают дорогу.
— Ну?!
— О! — сказала тогда Наталья, наклонившись над чашкой и подув на чай, и, быстро выпрямившись, поинтересовалась звонким, юным голоском: — У тебя нет каких-нибудь старых-старых песен на украинском? Ну, "Зори ясные над Днепром" или "Там живет Маричка"?
— Что-то, вроде, есть, — удивилась моя сестра. — На кассете. Я для своей бабки записывала.
— Поставь, а? — Наталья глядела умоляюще, даже руки подняла в волнении и потряхивала ладонями. — Я так люблю, так люблю, — она зажмурилась, — украинские песни!
Ирка, секунду для вида поколебавшись, она вообще терпеть не может что-то делать сразу — бежать ли на зов, выполнять ли чью-либо просьбу — встала, пошла лениво в комнату и по квартире разнеслось:
Чорнii брови, кapii очi —
Все б тiльки вами я любувавсь,
Не буду спати нi в день, нi в ночi —
Все буду думать, очi, про вас…
Ирка вернулась, придерживая рукой распахивающийся от шагов халат. — И как? — улыбнулась она. — Подходит?
— Угу. — Наталья расплылась в ответ, как довольная кошка, получившая блюдце сливок. — Буду жить на Украине, — мечтательно заговорила она, и глаза ее влажно блеснули, — хаты белые, небо синее, хохлушки поют, ой! — Она внезапно мне подмигнула. — Этакие гарны дивчины! — Она помолчала немного, и вновь глаза ее затуманились. — Утром выйду в яблоневый сад — тишина… Он будет умываться ледяной водой из колодца, а я подавать ему расшитый рушник…
Я засмеялась.
Ирка сердито цыкнула на меня. Закурила.
— Боже мой, Ольга, ты ничего не понимаешь! у него и правда — карие очи!. . А главное, — Наталья глянула куда-то будто далеко-далеко, — а главное, через него я словно понимаю сердце Украины, душу Малороссии…
* * *
Кстати, технолог-монах несколько раз звонил мне и даже приглашал в кино. Но на реальную жизнь меня чаще всего не хватало. Не получилось бы так удобно, как в забавной фантазии: он бы, безусловно, не умер (а условно я хоронила его именно в те минуты, когда одаривала его разноцветной судьбой), я бы не уехала к жениху, — нет, все было бы нудно, банально и утомительно: он бы изводил меня телефонными звонками, я бы отнекивалась, один раз с трудом заставила бы себя стаскаться с ним в душный кинозал, дав ему возможность ощутить себя хоть на полтора часа супергероем, прыгающим к Джулии Робертс в постель, по дороге домой он бы стал делать мне гнусные предложения, как говорят в народе, тут же бы обнаружилось, что у него отсутствует чувство юмора, и, в конце концов, наоскорбляв меня, он бы исчез в неизвестном направлении, оставив неприятное сожаление о несодеянном добре. Бррр. И стыдно мне признаться, что я страшно обрадовалась, когда истеричная моя слушательница, выкурившая, пожалуй, целую пачку "Вог", за рекордно короткие сроки увела у меня моего технолога-страстотерпца. Так, возможно, доволен бывал старый цыган сумевший по хорошей цене загнать дутую и крашеную кобылу.
* * *
Я встретила Наталью через полгода на свадьбе моей сестры Ирины. За украинского красавца с "карими глазами" вышла замуж именно она.
— А что гены, мать! — Объясняла она свой выбор. — Дедулька-то у нас хохол!
Наталья на свадьбе хохотала, мы выходили с ней, накинув пальто, на улицу, я курила, а она шутила, что ее украинский период закончился свадьбой, как и должно было быть, но мне показалось, что выглядела она скорее грустной, чем веселой. К ней попытался подрулиться какой-то гость, кажется., со стороны жениха, но Наталья сделала такое отчужденное и замкнутое лицо, что он мгновенно сгинул в дверях кафе.
— Не понравился?
— Не люблю, когда не по плану, — она усмехнулась. Но я не совсем поняла юмор.
— Тебе новые штаны не надо? — спросила я, вспомнив, что Катька принесла брюки, а они ей как корове седло. — Финдяндия, всего четыреста.
* * *
Платье, надоевшее мне или вышедшее из моды, могло потом пять лет висеть в шкафу среди таких же брошенок — костюмов и юбок-сирот, пока его не заселяла моль, давно привыкшая к лаванде и апельсиновым корочкам, постоянно кидаемым в шкаф, — и тогда я его безжалостно выбрасывала. Сейчас такая судьба грозила и моим старым брюкам.