Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В конце концов я все-таки нашел эту поилку, посреди большой лужи, площадь которой, к моему удивлению, за год утроилась. Масса камня полностью исчезла под водой. Сквозь прозрачную призму волн она напоминала уже не корабль, а могилу, пустой гроб, примитивный и тяжеловесный, лишенный всякого обитателя или, быть может (и от этой мысли я вздрогнул), ожидающий того или ту, которым предстоит лечь в него навеки.

Вдруг я отвел глаза и стал искать вдалеке силуэты Пупхетты и Эмелии, но смог рассмотреть только полуобвалившиеся стены хижины. Видимо, они были по другую сторону, невидимые, исчезнувшие. Я бросил свои измерительные инструменты на краю лужи и помчался как угорелый к хижине, выкрикивая их имена, охваченный иррациональным, исступленным и глубоким страхом. Хижина была не очень далеко, но мне казалось, что я никогда не смогу до нее добежать. Земля выскальзывала из-под моих ног на каждом шагу. Я проваливался в мокрые ямы, увязал в рытвинах и бочажках, тина словно хотела поглотить меня, издавая

звуки, напоминавшие стоны умирающих. Добравшись наконец до хижины, я окончательно обессилел и совершенно запыхался. Мои руки, брюки и подбитые гвоздями башмаки были в черной грязи, пахли трясиной, топкой утробой земли, мокрой травой. Я не мог даже выкрикнуть имена тех, ради кого так бежал. А потом увидел. Увидел, как маленькая рука, высунувшись из-за угла стены, взялась за лютик, сорвала его, зажала в ладошке и устремилась к другому цветку. Мой страх исчез так же внезапно, как и накатил. Появилось личико Пупхетты. Она посмотрела на меня. Я прочитал удивление в ее глазах. «Папочка грязный, папочка совсем грязный!» Она засмеялась. Я тоже засмеялся, очень громко, чтобы мой смех слышали все и всё – все, кто хотел свести меня в этом мире к безмолвию праха, и всё, что в том же мире замышляло мою погибель.

Пупхетта гордо держала букет, который собрала для своей матери, – лютики, маргаритки, водяные незабудки. Во всех этих цветах еще трепетала жизнь, словно они не успели осознать, что только что прошли вратами смерти.

Эмелия удалилась от хижины, направляясь к краю выгона, и остановилась на некоем отроге, где склон ломался и дробился, превращаясь в россыпь камней. Ее лицо было обращено к широким чужим равнинам, которые незримо дремали за лоскутьями тумана. Она развела руки в стороны, словно собираясь взлететь, и ее легкий силуэт вырисовывался на фоне этих голубоватых бледных далей с почти нечеловеческой грацией. Пупхетта подбежала к ней и приникла к ее бедрам, стараясь обхватить их своими слишком короткими ручками.

Эмелия не пошевелилась. Ее распущенные волосы колыхались на ветру, словно языки темного, холодного пламени. Я медленно приблизился к ней. Ветер донес до меня ее запах и обрывки ее песенки, которую она снова стала напевать. Пупхетте удалось, подпрыгнув, схватить одну из ее рук. Раскрыв ладонь своей матери, она вложила в нее букет. Цветы один за другим упорхнули из ее пальцев, а она даже не попыталась их удержать. Пупхетта бросилась ловить их, а я тем временем очень медленно приближался к Эмелии, чье тело вырисовывалось в небе и словно парило в нем.

Sch"oner Prinz so liebПрекрасный нежный принцZu weit fortgegangenУшел слишком далекоSch"oner Prinz so liebПрекрасный нежный принцNacht um Nacht ohn’ Eure LippenСколько ночей без твоих губSch"oner Prinz so liebПрекрасный нежный принцTag um Tag ohn’ Euch zu erblickenСколько дней занялось без тебяSch"oner Prinz so liebПрекрасный нежный принцTr"aumt Ihr was ich tr"aumeМечтай, как я мечтаюSch"oner Prinz so liebПрекрасный нежный принцIhr mit mir immerdar zusammenТы и я снова вместе поутру

Эмелия танцевала в моих объятиях. Под голыми январскими деревьями, в золотистом туманном свете парка мы были десятками опьяненных молодостью пар, что скользили под музыку укрывшегося в беседке маленького оркестрика, чьи музыканты, закутанные в меха, напоминали каких-то странных животных. Это был момент, предшествовавший первому поцелую. Несколько минут головокружения, которые привели к нему. Это было в другое время. Это было до хаоса. Была песнь первого поцелуя, песнь на старинном языке, прошедшая сквозь века, как путешественник сквозь границы. Песня любви, растаявшая в жестоких словах, песня

из легенды, песня одного вечера и одной жизни, «Schon ofza prinzer, Gehtes so muchte lan», ставшая ужасным рефреном, в котором Эмелия замкнулась, как в тюрьме, и где она жила, по-настоящему не существуя.

Я прижал ее к себе. Целовал ее волосы, ее затылок. Говорил ей на ухо, что люблю ее и всегда буду любить, что я здесь ради нее, совсем близко к ней. Взял ее лицо в свои руки, повернул его к себе и увидел в ее глазах словно улыбку великого отсутствия. По моим щекам текли слезы.

XXIV

А вернувшись в деревню, я обнаружил возбуждение того особенного дня – 10 июня. Мужчины и женщины начали объединяться в группы, липнуть друг к другу на площади, становиться толпой.

Я давно сторонюсь толп. Избегаю их. Я знаю все или почти все, что от них исходит. Я хочу сказать, плохое, войну и все эти Kazerskwirs, которые из-за нее разверзлись в мозгах множества людей. Я-то видел этих людей в деле, когда они знают, что не одни, знают, что могут утонуть, раствориться в массе, которая объединяет их в одно целое и превосходит в массе тысяч лиц, высеченных по единому образцу. Всегда можно говорить, что вина лежит на том, кто увлекает их за собой, воодушевляет, заставляет плясать под свою дудку, и что толпы не сознают своих поступков. Все это ложь. Правда в том, что толпа сама по себе чудовище. Она сама себя порождает, создает огромное тело, состоящее из тысяч других наделенных сознанием тел. И я знаю также, что счастливых толп не бывает. Не бывает мирных толп. Даже за смехом, улыбками, музыкой, припевами песенок всегда есть кровь, которая разогревается, возбуждается, заводит сама себя и сходит с ума, ввергаясь в собственный водоворот.

Признаки этого проявились уже давно. Еще когда я был в Столице, куда меня отправили на учебу. Идея пришла в голову Лиммату. Он поговорил об этом с тогдашним мэром, Зибелиусом Краспахом, а потом со священником Пайпером. И все трое решили, что деревне требуется, чтобы по крайней мере один из ее молодых людей углубил свое образование в другом месте, немного посмотрел мир, а потом вернулся обратно и стал школьным учителем, или служащим здравоохранения, или, быть может, нотариусом, преемником Кнопфа, который уже начинал сдавать, и его документы и советы порой удивляли клиентов. Так что они выбрали меня.

Можно сказать, что в столицу меня некоторым образом отправила вся деревня. Хотя идея пришла в голову всего троим, за нее понемногу ухватились все. Все поддержали. В конце каждого месяца Цунгфрост ходил от двери к двери и собирал пожертвования, помахивая колокольчиком и повторяя одну и ту же фразу: «Fu Brodecks Erfosch! Fu Brodecks Erfosch! – На учебу Бродеку! На учебу Бродеку!» Каждый давал согласно своим средствам и пожеланиям. Это могло быть несколько монет, но также шерстяное пальто, шапка, носовой платок, банка варенья, мешочек чечевицы, какая-нибудь провизия для Федорины, поскольку, будучи на учебе, я не смог бы ей помогать. Таким образом, я стал получать маленькие денежные переводы и странные пакеты, которые моя квартирная хозяйка, Фра Хайтерниц, замучившись поднимать их на седьмой этаж, протягивала мне, подозрительно на меня поглядывая и жуя свой черный табак, от которого у нее темнели губы, а изо рта разило, как из преисподней.

Поначалу Столица меня оглушила. Никогда в своей жизни я не слышал столько шума. Улицы казались мне неистовыми потоками, а то, что они несли, людей, машины, с грохотом перемешивалось, вызывая у меня головокружение и вынуждая жаться к подъездам, чтобы меня не затянуло в этот непрерывный водоворот. Я ютился в каморке, перекосившееся окно которой могло открываться только на один палец. Там не было места ни для чего, кроме тюфяка, который я скатывал днем и клал на него доску, служившую мне письменным столом. Кроме нескольких ясных дней в разгаре лета или больших холодов зимой, город был постоянно окутан туманом из-за угольных дымов, которые лениво струились из множества труб, переплетались друг с другом и целыми днями дремали в небе, застилая нам солнце. Первое время такая жизнь казалась мне невыносимой. Я постоянно вспоминал нашу деревню и поросшее пихтами ущелье, к которому она приникла, словно к лону. Помню даже, что мне случалось плакать в постели.

Университет был большим барочным зданием, которое три века назад принадлежало в качестве дворца какому-то венгерскому князю. Во время революции его разграбили и разорили, потом продали крупному зерноторговцу, который переделал его под склад.

В 1831 году, когда по всей стране, словно собака, пущенная по следу ослабевшей дичи, рыскала эпидемия холеры, он был реквизирован и стал государственной больницей. Там немного лечили. И много умирали. И лишь позже, уже в конце века, там, по решению Императора, обосновался университет. Очистили общие залы, установили скамьи, кафедры. Морг стал библиотекой, а анатомический театр своего рода будуаром, где профессора и некоторые студенты из влиятельных семей могли курить трубки, беседовать и читать газеты, развалившись в больших креслах рыжеватой кожи.

Поделиться с друзьями: