Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мое неснятое кино
Шрифт:

Мы смотрели кинофильм о революции на Балтике, и я удивлялся тому, что набитый до отказа рыбаками и рыбачками зал смотрит совсем другую картину, не имеющую никакого отношения к революции и Балтийскому флоту. Они придумывали на ходу свой фильм и откровенно громко, на весь зал, решали свои насущные житейские проблемы.

— На фелюжку ее! — хрипел один.

— Палку! Палочку!.. Не тяни! — подсказывали другие, помоложе.

— Чего зря болтаешь? Щи остынут! — советовал третий.

Зал буйный. Все вслух, всё сразу и вместе: испуг — так испуг, смех — так смех! Неловкость закрывается руганью, шуткой, откровенно похабным замечанием… И вдруг из этих же уст вырывается тяжелый вздох глубокого сострадания.

— Э-э-эх! Бедная. Одна осталась… —

это когда главный матрос вместе с каким-то морским сооружением взорвал себя, подробно объяснив причины своего геройского поступка.

Когда я вернулся в приезжую, Геннадий Михайлович крепко спал. Пятилитровый галлон с остывшей водой стоял на полу, рядом с его кроватью.

После первой нашей встречи Геннадий Михайлович шесть суток работал денно и нощно. И шесть суток молчал.

Мне следовало ночью выйти попутной посудиной на Астрахань. Но к девяти вечера снова разыгрался шторм. О выходе в открытое море не могло быть и речи. Опять подул верховый…

Наутро Геннадий Михайлович появился в доме для приезжих. Он был уже на взводе и шел медленно, придерживаясь за спинки кроватей. Остановился в дверях маленькой комнатушки и заговорил так, словно минуту назад оборвал обстоятельный рассказ и вернулся для того, чтобы продолжить его:

— Чего это еще хотел вам сказать?.. У Мариинского стоял полуэкипаж… Они на кораблях еще не были, ждали распоряжения. А с Аничкиного моста в воду бросались… Казаки… — начало разговора показалось странным, но я все равно слушал, — Дворцовая… Как свои пять знаю… Старуху надо было свозить в Ленинград, пока жила, — продолжал он. — Обязательно, все как есть показать… Было мною описано. Не как-нибудь там. А как обыватель, обыкновенный участник… Февральская Революция… У-у-у! Сила была. В Октябре — тоже, но озверели… Махнул рукой, записался в гвардию… Красную… В двадцать третьем демобилизовался. Здесь работал… Потом учиться послали… Предсоюза…

Я сидел на койке и слушал, а он все стоял в дверях и говорил, говорил…

— … Столыпинские вагоны… Столыпинские!.. — уже бурчал он и все силился вспомнить что-то главное.

— Били, сучьи дети, палками, всех… Столыпинские вагоны… Привезли в Москву… Ну, думаем, тут-то разберутся! Москва! Год номер 38… «Откуда?», — спрашивают. «С Кавказа!»

Ну били… По-новому! Здоровенные железные крюки… Зацепит и тянет. Живой — мертвый, не разбирали… В Свердловске, на пересыльной, спали так, сидя, спина к спине. Заходим (ёшь твою!) — весь МХАТ, как есть весь… Ну, мы братва, полутакая, полусякая. Каша… стали рассказывать, кто что знает. Одни из книжек, другие — разное… камера большущая… Народу!

Коммунистов!.. Каждый свое: циркачи свое выламывают — умора. МХАТ — свое, из книжек… Директор элеватора, из наших каспийских (ёшь твою!), давай читать «Луку Мудищева», с нецензурщиной! По памяти. А один из МХАТа (а может, и не из МХАТа) бегает по камере: «Товарищи! Нельзя так! Гибнет культура! Культура гибнет!.. Великая!.. Российская!..». А тот Луку с нецензурщиной!.. Ну, тут еще были за МХАТ… Целый митинг… За Советскую власть:

— «Нельзя так, товарищи! Высоко держать!»…

Он неожиданно осекся.

Я воспользовался паузой и спросил:

— Это какой же МХАТ?

— Культурные, в значении, люди, — пояснил Геннадий Михайлович и, словно его подтолкнули, продолжал:

— А тот всё кричит: «Культура гибнет!» «А этот Луку…» А тот давай колотить в дверь: «Надзиратель, прекратите безобразие… Культура гибнет! И уже прямо под пятьдесят восьмую лезет. Излагает! Кричит! Его тут и увели. Пришли и взяли. Больше его никто не встречал… Что это я хотел сказать тебе?

Мучительно вспоминает:

— Да ладно. Вспомню — скажу.

Марсель

— Дно, — говорит Мочалов Александр, указывая пальцем в землю. На моей памяти тут дно морское было. Отступает море, дает мне простор-свободу, а я не знаю, что с ней делать…

Он идет шаркающим шагом, чуть вразвалку, небрежно, за спиной мешок, на плече

поверх мешка — здоровенное весло, петли на приспущенных голенищах резиновых сапог телепаются по земле. В побелевших губах сигарета.

Сегодня в вечер я уеду с этого острова, и, может быть, больше никогда не увижу Мочалова.

Вдруг мой спутник резко сбавляет шаг, искоса глядит на меня и спрашивает:

— Интересуетесь, почему меня здесь Марселем прозывают?

Наверно, его дружок Ксенофонтыч, то ли шутку, то ли всерьез, пересказал ему, что я полюбопытствовал.

— И теперь-то я заводной, а в юности был совсем шалый, — и тихо, словно себе в насмешку, мурлычит: «Марсель, Марсель, звенящий город. Се бон Марсель, се бон Марсель».

И без передыху продолжает:

— К немцам в плен я в самом начале врезался… «Да я! Да мы! Как дам — пойдешь ко дну!..» Как размахнулся. Как дал… И прямо в конслагерь. (Так и сказал, через «с», словно их там консервировали.) Я сразу бегать стал. Как поймают — карцер мне и проучка по категории. Принял сполна три раза. Так добегался до строжайшего режиму Матхаузену, при котором есть одна дорога… — и он снова указал пальцем в землю. — Уже в угольной команде был. Совсем концы отдавал. Древесный уголь жгли, в мешки паковали. Один француз-шофер меня оттуда в мешке с углем и вывез. Мешок-то зашитый был. Никто понять не мог, как я не задохся…

— А дышал-то как?

Он заулыбался, словно печатью удостоверяя верность рассказанного:

— Да никак! Все думали помер. Сам думал — помер. Вынули — дышит… (это он про себя). Во Франции на фирме работал шофером. (Я так и не понял, на «ферме» или «в фирме». Они мне документы на настоящего француза справили.

— Ну а с языком-то как же было?

— Да никак. Чего надо говорил, чего надо понимали… Хороший народ французы. Не знаю, какая у них теперь пошла политическая трения (потер друг о друга указательные пальцы, словно попилил одним другой), но относились и к нам французы хорошо. Даже очень. Все кричали: «Иси Совет! Иси Русс!» Они мне «иси», я им «на небеси!» — и есть контакт: камрад — дружба.

Лицо у Мочалова обветренное, загорелое, с какими-то проплешинами в загаре, как от ожогов. Сам небольшой, щуплый, не то чтобы суетливый, а скорее шустрый. И совсем бесфокусный. Рассказывает про себя всё как есть, как было — и хорошее, и гадкое, не скрашивая ни того, ни другого. Он считается одним из лучших мотористов на острове. И вправду, моторы знает преотлично, отечественные и «загранки». А когда надо, то и с дизелями управляется:

— Международный опыт, — серьезно говорит он.

— А чего ж делал-то во Франции?

— Когда надо, МАКам помогали или кому еще там по партизанской линии. Не сидели без дела. Чуть что, опасность, нас или отправляли куда, или припрячут. Мне — так вольготно было, говорили, что я похож на француза, и опять же думают за тебя все — только исполняй. Американцы пришли (снова глаза его заискрились). Союзники! Взяли они меня. Студебеккер дали. Как-никак помогаю.

Там переговоры разные идут. Много нас набралось… Я баранку кручу день-ночь. Мнениев на это счет тоже много было. Армия-то чужая, а я служу! Наши одно шумят, те другое. А война идет. Как-никак союзники… А нас одели, поотьелись мы малость, поздоровели изрядно. Собрали в кучу и говорят: не гарантируем. Война— есть война. Но отправляем вас по настоянию Кремля домой в Россию. Ну, тут кто плакать от радости, кто смеяться, кто в затылке, кто в заду почесывать… Денег дали прилично и гуртом в Марсель. А в Марселе до погрузки на корабль три дня полного отпуску, без контролю, без надзору, без всякой привычности… — Мочалов сделал игривую паузу, понимая, что собеседник сейчас будет ждать рассказа о публичных домах этого знаменитого портового города. — Вышел я на площадь и тут в первый раз за всю жизнь почуял, что могу сейчас идти, куда мне хочется, и никто меня неволить не станет. Все кто куда разбрелись, как сонные, а я тут вот, где стоял, там и сел на край плитуара… Сижу. И даже морду по сторонам не ворочую… Дышу.

Поделиться с друзьями: