Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мое открытие музея
Шрифт:

Наконец меня вызвали. Длинный кабинет-пенал завершался большим письменным столом, он стоял поперек, у окна, оставляя узкие проходы с обеих сторон; подоконник высокого окна приходился над головой сидящего спиной к нему человека. Я не видел его лица, он не обратил внимания, когда я робко вошел, приблизился к столу и остановился. Потом подождал немного и сел на стул возле.

Человек за столом покосился на меня темным лицом и продолжал писать. Был он в штатском, выглядел бы вполне мирно, когда б не эта дикая комната с голыми стенами и обязательным портретом вождя, глядевшего на меня с привычным холодным презрением; если бы я не высидел до того трех томительных часов в молчаливой очереди... Никто тут не задерживался - или мне так казалось? почему

ж со мной он так нетороплив... Не говоря о том, что я с ужасом ждал, что он все-таки скажет по существу моего заявления. Но напоминать о себе я не решался...

– Я вас слушаю.

Я вздрогнул от неожиданности, позабыв, о чем, собственно, должен спрашивать. Ждал, что мне сообщат.

– Месяц назад, - залепетал я, - мне сказали...

– Фамилия... имя-отчество... где живете...

Он опять надолго ушел в свои папки, бумаги...

– Кто такая Фридлянд Ида Григорьевна?
– спросил он вдруг.

Вопрос показался мне таким диким, что я даже не сразу сообразил, о ком речь.

– Моя сестра...

– Где проживает?

Мне стало совсем не по себе.

– Здесь, в Москве, мы живем вместе.

– Что ж вы со мной в игрушки играете?!
– вскричал он с явным раздражением.
– Она вам ничего не говорила?

– Ничего, - промямлил я, понимая, что гублю сестру, себя и всех нас.

– Шутить с нами не следует, - сказал он совершенно, впрочем, напрасно, это я и без него знал.
– Была здесь эта самая Ида Григорьевна, все, что надо, мы ей сообщили.

– Когда?
– тупо спросил я.

– Что "когда"?
– обозлился он.
– Недавно была, можете все у нее узнать.

– Она уехала, - неожиданно для себя соврал я.

Сестра, действительно, жила с ребенком за городом, на даче в Мамонтовке, и хотя я жил там же, формально это было правдой - она ведь уехала из Москвы!

Ему, видно, надоело со мной препираться. Он достал из папки бумагу и, глядя в нее, сказал:

– Сообщаем: Фридлянд Григорий Самойлович, 1896 года рождения - умер в 1941 году 29 августа.

– Как... умер?
– спросил я, не понимая.
– Десять лет без права переписки, срок кончился, может, теперь можно узнать, где он?..

– Все, - сказал человек за столом и встал, загородив окно.
– Это все, что я могу вам сообщить. И запомните и передайте сестре, она тоже здесь что-то такое высказывала и не верила... Прошу пригласить следующего.

Не видя, я прошел сквозь приемную, вышел на улицу, повернул за угол и двинулся вниз к Охотному. В университет. Было уже темно, справа, на месте "Детского мира", теснились старые дома, завершавшиеся "Иртышом", в который вели десять ступеней вниз, толпились, базарили люди, слева, у "Метрополя", мигали огни кинорекламы. Все дрожало перед моими глазами, сливалось в сплошное желтое зарево. "Сволочи, - шептал я, глотая слезы, - убили, сволочи..." Я ругался и плакал. Я впервые, но сразу поверил, что отца больше нет, и я его никогда не увижу.

Ты знаешь почему, сказала она. А я ответил: да, знаю.

Помните господина Свана в дни, часы, минуты - месяцы его полного безумия, когда ревность ослепляла его и в то же время делала особенно зрячим, а потому заставляла снова и снова перебирать, рассматривать каждый взгляд, собственные подозрения, тень за окном, оговорки, противоречия, невнятицу, неожиданную улыбку... Еще задолго до того счастливого (счастливого ли?) дня, когда, проснувшись от странного сна, он сформулировал, подвел итог и с изумлением сказал себе: "Подумать только, я попусту растратил лучшие годы моей жизни, желал даже смерти, сходил с ума от любви к женщине, которая мне не нравилась, которая была не в моем вкусе!" Но это потом, спустя годы, а где была истина в этом, скажем, печальном, спустя годы, финале, или в начале, когда он действительно сходил с ума и желал даже смерти?

Нет, я не об этом. Я о состоянии безумия.

Днем господин Сван не

мог видеть Одетту, а потому именно днем сходил с ума и говорил себе, что позволять такой хорошенькой женщине ходить одной по Парижу столь же легкомысленно, как оставить шкатулку с драгоценностями посреди улицы. При этом он разражался негодованием против всех прохожих, как если бы все они были ворами и грабителями, а их коллективное бесформенное лицо ускользало от его воображения, не давая реальной пищи для ревности.

Детский сад, думается мне сегодня. Потому что как бы ни было несомненно, что оставлять шкатулку с драгоценностями посреди улицы явно глупо, не пройдет и пяти минут, как ее, разумеется, не станет, то всегда, тем не менее, есть шанс, один из тысячи или из десяти тысяч - пусть из ста тысяч!
– что нашедший шкатулку, коль есть на ней имя или знак владельца, - в том самом нереальном стотысячном случае!
– ее возвратит. А в случае моем...

Да, в моем случае, когда шкатулка не оставлена средь бела дня на людной улице, напротив, доставлена домой, дверь закрылась, заперта, шкатулка уже в комнате, окна занавешены, тушится свет, откинуто одеяло...

Может быть хоть какая-то возможность, случай - хотя бы один шанс из тысяч и тысяч, что рука хозяина шкатулку не откроет, не примется перебирать драгоценности, а он их знает наизусть, а если что-то забылось, неужто он не протянет руку и, не глядя - рука знает, помнит!
– не щелкнет выключателем: торшер, бра, какой-то светильник, свет вспыхнет, и он не начнет перебирать еще внимательней, рассматривать, проверять - так, как захочет, как сочтет нужным именно сейчас, в эту минуту, в это мгновение, или спустя час, два, ночью, под утро?.. В любое время!

Нет и той тысячной, стотысячной доли вероятности, возможности. Нет и быть не может никакой случайности. Ни малейшего шанса.

Расставания, утраты, смерть, и снова утраты и опять смерть, а уж расставания... Словно и прошла вся жизнь на погосте, без продыха и пауз - да быть того не может, не музей даже, а морг, прости Господи! Но ведь верно, открой записную книжку, сплошь в номерах, а не набрать, зачем они тогда застряли в памяти, если не позвонить? Нет, не морг все-таки - погост.

Погост, конечно. А у каждого погоста свое лицо, своя тишина, и думается иначе. Свой разговор с каждым и запах свой - или дело в том, весна, лето, а зимой и вовсе нет запаха - бело и зябко?

Откуда силы могли быть на все это, если б не было пауз и продыха? Были, были - да вот вчера вспомнилась одна такая пауза. Конечно, были, иначе б давно закопали.

Так и вела тропа - от пауз до погоста или от погоста до... И снова, и опять.

Итак, одна из таких пауз. А почему сейчас на нее наткнулся? Очень просто: встретил приятеля, не слишком близкого товарища, мы и не говорили толком, но что-то промелькнуло при первой нашей встрече - а сколько их было? Да всего ничего, три, пять, едва ли десять, и все случайные, на людях, не поговорить. Но что-то мелькнуло и навсегда остановило. А такое, может быть, и подороже. Во всяком случае, чище.

Как бы то ни было, спустя, уж наверно, два десятилетия, как бы не три вчера было, мы опять встретились, и снова случайно и на людях, и мне вспомнилось...

Что же вспомнилось? А прежде всего - как дышалось: прохлада и ветер, пахнет солью, смолой, дегтем, рыбой с тухлинкой... Густой запашок, хоть ножом его режь...

Итак, ветер соленый, смола и деготь, стухшая рыба...
– чем еще пахнет в порту?

Темнеет быстро, осень, солнце заваливается все ниже, ниже, вот-вот захлестнет его волной, а мы поднимаемся по трапу, наш малый сейнер к пирсу не протолкался, вплотную катера, рыбачьи шхуны, лодки, баржи, большие сейнера, прыгаем с борта на борт, а на мне резиновые сапоги, затянул брючным ремнем за ушки, брезентовая куртка, и я уже пропах рыбой не хуже других, мне двадцать один год, пятьдесят лет прошло, а как вспоминается - и запах, и крики чаек, они к вечеру особенно говорливы, кричат человечьими голосами...

Поделиться с друзьями: