Мое время
Шрифт:
Мысли витают... в эмпиреях, или в воздухе,
или в весне...
по тому юному времени - в "есенинском" бреду.
К Есенину имеет малое отношение. Скорее к весенне-осеннему звучанию его имени, к этакой осененности..,
к собственной "просини" и "березовости" розовой рани..,
что требует ритмически гундосить, голосить стихию свою, а вовсе не стихи, кстати, не обязательно Есенина, но Лермонтова, "выхожу один я на дорогу...", Тютчева, Фета...
Да мало ли песен перебираю я за ночную смену, и станок токарный прялка моя певучая.
Из взрослых
"Неразделенная любовь" тоже занимала не последнее место, - "Ах, няня, няня, мне так душно..." Но тогда мне это было не по мерке, да и "объект" имел неопределенную форму всемирности. А если так, то с чего бы вдруг начать "на печальные поляны лить печальный свет"? Из окна ночного цеха.
Я одна здесь во вторую смену. Этот наш станок, старенький изношенный ДИП-300 без перерыва продуцирует болты и гайки. Никто не мешает мне завывать и декламировать, распаляя свою чувственность пронзительным запахом металла, горячего масла, точильного камня, - теперь я сама умею править резцы, они раскаляются, начинают синеть, нужно во-время макнуть их в воду.
В налаженном производстве все рассчитано точно: руки твои - система рычагов, сами цепляют рукоятки, измерители, схватывают готовую деталь. Ты включаешься в колдовской ритм механизма, тело подчиняется регламентированному пульсу времени: девяносто секунд - болт, семьдесят гайка; клацают суставы, вычленяя скелет составных действий из равномерной музыки токарного станка:
"Стружка вьется, стружка тянется-ползет,
Удлиняясь, как разлука, как печаль,
А станок гудит - смеется и поет,
Обнажая горячащуюся сталь...",
чьи-то смешные пролетарские стишки.
"Стружка вьется, стружка..."
Ай!
Хорошо, что они пришли... двое рабочих пришли в эту неурочную смену... услыхали, увидали, спасли... самой мне уже было не дотянуться до выключателя...
Они и вытащили меня из станка.
И многократно потом пересказывали,
как, надо же! именно в тот вечер понадобилось им выточить втулку, ну... в общем, для одной штучки; как услыхали грохот трапа, что вылетел у меня из-под ног; заглянули в цех, а там будто и нет никого, однако станок тарахтит...; потом увидали, - надо же!:
– Девка стоит на коленях полуголая, башка торчит из станины, и на патрон одежка наматывается, ладно, что старенькая, рвется, а если бы за косу захватило!..
Они ужасно испугались. Но не растерялись.
Свезли в больницу.
– Нет, ну надо же!..
И многократно потом...
уже после моей больницы будут переживать, все еще пересказывать и примериваться к станку, как может ухватить за рукав.
И сами же торжественно подведут меня к нему, словно к норовистому коню, и будут смотреть, совладаю ли я с ним снова, или забоюсь... и из других цехов прибегут...
В больнице меня зашили, лишнее обрезали и положили в коридоре пугать людей латами из бинтов. Но утром я увидела...
– я попала
Мимо в операционную везут на каталках, несут на носилках груды вместо тел; по коридору туда-сюда стучат костыли; из конца в конец ходят бесполые халаты, баюкая гипсовые мумии рук своих...
– Девчонка, лови конфетку!
– бэмс, - прилетела карамелька в потном фантике. Ногами ко мне лежит дядька с действующей еще одной рукой, с действующей улыбкой на узком осколке лица, на марлевой голове его подтаивает красное пятно.
Меня вызывают на лестницу. Там пришли мои два спасителя с банкой компота и свертками. В их глазах еще не улегся сполох переживания, которое необходимо заново разложить по деталям: как они услыхали грохот трапа... испугались... не растерялись...; и снова собрать в композицию счастливого исхода; потом опять повторить, то есть продлить событие, в котором нас захлестнула родственность, редко выпадающая в разрозненные людские будни. Нам не хотелось расставаться.
Потом ко мне пришел весь класс. Их по горячке отпустили с уроков. Мне неловко стоять перед ними с голыми мерзнущими ногами, в недоодетом халате, с нелепо торчащей рукой на подвязке.
И говорить нам особенно не о чем.
Я смотрю вместе с ними на себя. Меня тоже охватывает жутковато-веселый ажиотаж незапланированного мероприятия, коллективное любопытство к странному внешкольному существу, стоящему перед нами, вытряхнутому из привычной формы, с порванной кожей на щеке, под которой горячо до сочувствия угадывается живая плоть, из царапины сочатся капельки сукровицы, набухают, пульсируя: чуть-было, чуть-было не...
Многие приходят в первый день. Среди других - вдруг Трефонная Дама. Я вижу ее глянцевое лицо. Не хочу, но необоримо хочу соприкосновения. Обнимаю ее, - пусть расплачется, ей ведь дальше жить одинокой, а без расплаты как? Да и мне пора, наконец, пореветь...
– Дядька, лови мандаринку!
– у меня теперь тоже есть, чем угостить.
Ночью дядьке становится плохо.
– Девчонка, девчонка, - зовет он.
Как я проснулась?
я бегу к нему, я бегу за сестрой, за врачами,
я бегу к нему, я не знаю, где я, где они все?..
Он уткнулся лицом в мою руку:
– Девчонка, девчонка, не хочу умирать,
я кричу, но всегда ли крик слышим?
Непостижимый момент перехода.
Нас разняли. Он так и умер в мою ладонь.
. . . . . . .
После больницы. Я иду... Для круглого словца можно бы - в депо, но неважно.
Я иду. Сейчас. Асфальт тычет в подошвы и дает пружинный толчок, - я чувствую ход всего тела, его молодую ладность, стройный живой механизм.
Здоровые, юные, мы не знаем тела своего, до поры оно живет произвольно, отдается игре движений, может заиграться, не ведая опасности...
И душа наша беспризорная томится, словно жаркое испарение земли...
Вот какой мы являем собой странный симбиоз разных существ. Когда-нибудь в зрелости, или может быть раньше в сильном ощущении они сольются в единое. Страшно, если для этого придется пройти через угрозу жизни.
Нет ухода без возвращения?..
Но боль встряхивает, заставляет опомниться, открывает путь состраданию. И со-страдая взрослеет душа. И тогда сами собой отступают пустые бредни.