Могикане Парижа
Шрифт:
Молодой человек вздохнул.
Сальватор продолжал:
– Какова бы ни была причина этого горя, слезы ваши глубоко тронули нас обоих, и мы пришли предложить вам наши кошельки, если вы бедны, наши руки, если вы слабы, наши сердца, если вы огорчены.
На глазах виолончелиста опять заблестели слезы, но на этот раз они были вызваны чувством благодарности.
В словах Сальватора, в тоне, которым они были сказаны, наконец, во всем существе этого прекрасного мо лодого человека было столько величия, простоты, глубокой любви к ближнему, что он увлекал окружающих даже против их воли.
Поддаваясь этому обаянию, виолончелист горячо по жал
– Я одобряю тех людей, которые скрывают свои раны от ближних, – сказал он. – Но показывать их брать ям, значит, научить их, как избежать этих ран. Сядьте, братья, и выслушайте меня.
Молодые люди устроились каждый по-своему. Жан Робер бросился в кресло, а Сальватор остался стоять, прислонясь к стене.
Виолончелист вздохнул, призадумался, потом начал свой рассказ.
XIII. Ученик и его учитель
Этот человек был настолько порядочен и скромен, что, передавая свою историю, умалчивал о многих подробностях, которые, тем не менее, так характерны, что для полного понимания его личности, безусловно, необходимы. Из-за этого мы вынуждены повести его рассказ уже от своего имени, приводя все те факты, упоминать о которых он считал недостойным себя самохвальством.
За семь лет до посещения этой комнаты Сальватором она имела совершенно иной вид.
Вместо белых кисейных занавесок, которые скрывали кровать и придавали алькову вид капеллы, вместо гипсовой статуэтки Богоматери на камине, как бы благословляющей присутствующих своими распростертыми руками, вместо свечей в прекрасных подсвечниках здесь была одна тьма, сырость и запустелость старых мрачных стен, не оклеенных даже обоями.
Единственным украшением этого печального жилища была копия «Меланхолии» Альбрехта Дюрера и висев шее против нее четырехугольное зеркало в простой раме, с двумя усохшими и привязанными крест-накрест ветками. Задняя половина комнаты была скрыта за зеле ной саржевой занавеской, которая была прибита к одной из балок потолка и спускалась до плит, заменявших пол. Не было сомнения, что она скрывала за собою какое-нибудь жалкое, нищенское ложе.
Одним словом, эта комната представляла одно из самых убогих и печальных убежищ в цивилизованном мире. При взгляде на него невольно сжималось сердце, и глаз нигде не находил отрадного предмета. Стены были темны и сыры, потолочные балки безобразно выгнулись под тяжестью, которая давила их уже целых триста лет, воздух был сырой и спертый. Это было нечто среднее между кельей схимника и казематом беснующегося умалишенного.
За исключением старого дубового стола, черной классной доски и старого пюпитра, на котором лежала тол стая нотная тетрадь сочинений Генделя или псалмов Марчелло, да длинной скамейки человек на восемь или десять и одного соломенного стула, комната была совершенно пуста.
Обитателем этого убогого жилища был бедный школьный учитель квартала Св. Якова.
В 1820 году благодаря терпению, трудолюбию и выносливости ему удалось основать в предместье школу.
За жалкие пять франков в месяц, которые ему вы плачивали и то неисправно, он обязывался обучать чтению, письму, закону Божьему и четырем правилам арифметики, но, в сущности, учил гораздо большему.
Он был сын провинциального фермера. С десяти лет его стали посылать в колледж Св. Людовика, и как только он несколько освоился с книгами, его наставники, добросовестно относившиеся к своему делу, признали за ним исключительные дарования и желание учиться.
Один
из них был хороший скромный человек, с юным любящим сердцем, который, если бы на него приветливо глянуло солнце, был бы одним из видных столпов своего отечества, и только потому, что неприглядно сложилась судьба, зачах под сырыми стенами провинциального колледжа. Через год после поступления нового ученика он горячо привязался к нему, как отец к своему Вениамину.Он также тридцать лет тому назад пришел в Париж, потому что родом был тоже из глубокой провинции, и тоже чувствовал себя чужим среди мирка, составляющего колледж. Он был беден, а вокруг него жили и обучались сыновья знатных фамилий и богачей, так что как бы единственным человеческим существом, способным понять его, являлся этот ребенок, так напоминавший ему его собственную судьбу и также часто вздыхавший о зеленеющих лугах отцовской фермы.
Эта общность бедности, талантливости и одиночества скоро внушила учителю глубокую симпатию к ученику, к маленькому Жюстену, как его называли.
Передавая ему первые начала науки, он старался смягчить их сухость и горечь, устранял от него острия шипов и жгучесть крапивы и вообще не щадил труда и изобретательности, чтобы облегчить ему доступ в эту неизвестную и таинственную страну знаний.
Со своей стороны и Жюстенскоро почувствовал в отношении к учителю горячую привязанность почтительного сына.
Как только раздавался звонок на перемену, он запирал свои тетрадки и книги, и потому ли, что у него не было товарища одних с ним лет, или потому, что ему не привились школьные забавы, или же, наконец, потому, что самым симпатичным человеком в этом мире был для него старый профессор, он одним прыжком перескакивал через двор, оказывался в его комнате и между ними начинались самые задушевные разговоры.
Они говорили то об истории, то о мифологии, то о путешествиях, то о творениях древних поэтов или о произведениях современных художников.
В мрачную и сырую комнату вдруг точно врывался веселый солнечный луч, приносящий с собою воспоминание о раздольных полях, об аромате лесов и о стихах Гомера и Виргилия, этих двух великих жрецов природы. Старик восхищался поэзией через природу и заставлял ребенка изучать природу через поэтическое мироощущение великих писателей.
Особенное наслаждение и свободу приносили воскресные дни.
В эти дни можно было долго, без перерыва оставаться вместе, – зимою – в уголке у камина, летом – под зелеными сводами Версальского, Медонского леса или Монморанси.
Этого дня оба ожидали в течение целой недели и заранее обдумывали свои беседы по поводу какого-нибудь вопроса.
В одно из воскресений к старому профессору приезжал один из его друзей, в другое – они вместе пере читывали старое семейное письмо, в третье – толковали о сельской жизни; но, так или иначе, разговор между ними бывал всегда поучительный, интересный и задушевный.
Если иногда, – а это случалось всего два-три раза в году, – учителя приглашали участвовать в какой-нибудь церемонии или на парадный обед к поставщикам или высшим чинам университета, куда ему нельзя было взять с собою и Жюстена, ребенок проводил воскресенье с одним из бедных и одиноких товарищей, которые, однако, поголовно уступали ему в уме и познаниях.
Этот мальчик был почти единственным близким ему человеком в колледже, и сложилось это вовсе не потому, что все остальные сверстники были ему антипатичны. Напротив, он был готов любить их всех, но они сами отталкивали его от себя.