Мои печальные победы
Шрифт:
Конечно, туда заходил и мэтр — Павел Антокольский, высоко ценимый средой своих почитателей. Самойлов выделяет его, как одну из опор их духовной жизни.
«Он был умен, высоко одарен, открыт, щедр, прост. Он являл собой удивительный тип интеллигента, уцелевшего в самые страшные годы».
Не
В ней что ни стих — то «антиифлийский» политический перл: Сталин произносит клятву над гробом Ленина, Сталин — лучший друг пионеров, Сталин — избранник народа, и все это завершается поэмой «Кощей», в которой поэт объясняется в любви к НКВД, в ненависти к врагам народа и требует:
Чтобы прошел художник школу Суда и следствия и вник В простую правду протокола, В прямую речь прямых улик, Чтоб о любой повадке волчьей Художник мог сказать стране, И если враг проходит молча, Иль жмется где-нибудь к стене, Чтоб от стихов, как от облавы (! — Ст. К.) Он побежал, не чуя ног, И рухнул на землю без славы, И скрыть отчаянья не мог.Не мог этого Дезик не знать, но, как водится, корпоративно-племенные отношения оказались сильнее принципов, и то, что еврейские интеллектуалы не прощали Грибачеву, Софронову или Кочетову, то всегда сходило с рук Симонову, Антокольскому или какому-нибудь Арону Вергелису. Одному только человеку своей крови Дезик не мог простить прегрешения. Я-то думал, что Самойлов не любит эту известную поэтессу М., как тип местечковой экстремистки. Однако дело было в другом. Она увела его друга Леона Тоома от Кипсы Антокольской. Ну увела и увела — дело обычное. Но Тоом вскоре погиб, и о его гибели Дезик вспоминает так:
«Тоом откровенно рассказал мне о себе…
— Я никогда не был так несчастен… — несколько раз повторял он.
Похороны его были немноголюдны… Никто не произносил речей. Не было и поминок. Погиб он, упав из окна своей квартиры, при неясных обстоятельствах. Слуцкий собирался опросить свидетелей его смерти. Но Наталья Павловна (первая жена Тоома. — Ст. К.) просила этого не делать». Самойлов не написал в дневниках ничего больше о смерти Леона, но однажды в минуту хмельной откровенности рассказал мне, что Тоом незадолго до смерти был совершенно измучен тем, что был должен то и дело доставать для своей новой жены очередную дозу наркотиков, а это в советской Москве было делом и безумно дорогим и просто преступным. Не всегда это удавалось Леону, но тогда молодая жена не давала ему пощады. Многие думали, что из-за этого он и покончил с собой. Вот так попрощался Дезик с одним из редких своих друзей неевреев и возненавидел свою одноплеменницу.
Увидев в ресторане ЦДЛ ее сутулую фигуру с горбоносым профилем, обрамленным гривой прямых черных волос, Дезик всегда отворачивался от нее и с ужасом, чуть не плача шептал:
— Ты, Стах, держись от этой ведьмы подальше! Она и поэтесса плохая. И стихов ее не читай!
И все-таки для него друзья-литераторы из своей кровной компашки были ближе, дороже, роднее, нежели «не свои» — талантливые русские люди, в которых он всегда отмечал какую-нибудь червоточинку.
Вот характеристики из его дневниковых записей и писем: «Приятный умный Эйдельман»; «Клейнер читает хорошо. Он вообще один из самых лучших чтецов у нас, если не самый лучший»; «приезжал Кома. Славный разговор с взаимопониманием», «Копелев переводит гениально»; «Лева Адлер… умный, хороший, думающий человек»; «Марк Бершадский был талантливый, обещающий юноша, добрый, обаятельный, храбрый»; «Гердт печален и умен»; «умер Наум Гребнев. Большое огорчение. Это был умный одаренный человек. Он жил закрытой ненавистью и, кажется, никогда не мог подняться над антисемитизмом»; О Л. Я. Гинзбург: «Она очень умная»; о Ю. Дикове: «Он очень мил и любит, кого надо, и не любит, кого надо»; о Михаиле Козакове: «умен, незлобив, интеллигентен»; О. Л. Чуковской: «Какая она хорошая, точная, умная и наивная»; о Науме Коржавине: «Говорили тепло. Он Милый»; об Иосифе Бродском: «Скрупулезен в мелочах, иногда в них пронзителен и гениален»; «славный мальчик Леонид Фельдман»; «А. Володин очень талантливый
драматург»… Подобные выписки «о своих» можно продолжать без конца.А вот что писал Самойлов в дневниках о нас, русских: О Кожинове: «Он энергичный, честолюбивый ненавистник… Всегда ощущение от его высказываний, что за ними таится еще что-то грубое, корыстное, тревожное и непрошибаемое».
Вадим Кожинов, находившийся с Дезиком в нормальных человеческих и литературных отношениях, незадолго до смерти обнаружил, что со стороны последнего отношение к нему было фальшивым. Кожинов написал послесловие к сборнику «Свет двуединый», составленному поэтами М. Грозовским и Е. Витковским из стихотворений еврейских поэтов о России, в котором была такая запись:
«Дезик, в свое время, преподнес мне свою лучшую, на мой взгляд, книгу «Дни» с порадовавшей меня надписью: «Вадиму — человеку страстей, что для меня важней, чем человек идей, — с пониманием (взаимным). Где бы мы ни оказались — друг друга не предадим. 1.03.71. Д. Самойлов».
Но прошли годы, и мне показали публикацию «поденных записей» Дезика, где именно 1.03.71 начертано:
«Странный темный человек Кожинов»… И еще одна — не датированная запись: «фашист — это националист, презирающий культуру… Кожинов, написавший подлую статью об ОПОЯЗе — фашист (Д. Самойлов. Памятные записи. — М., 1995 г., стр. 431)».
Кстати, благожелательная дарственная запись Кожинову, которую Самойлов оставил на книге «Дни», была сделана при мне в квартире Вадима, где мы, по приглашению хозяина, выпивали, закусывали и дружески рассуждали о литературе… А ночью после этого Дезик пишет о Кожинове, как о фашисте. Тут поневоле поверишь заповедям «Шулхана Аруха» о том, что гоям можно говорить неправду, обманывать их и что это для еврея не грех…
Приведу еще несколько записей Дезика о русских писателях: «Чалмаевщина» — ну это абсолютная терминология ренегата Александра Яковлева; «балалаечники (Тряпкин, Фокина)»; «Печенеги (Глушкова, Куняев)», об Александре Блоке:«Человек он был страшноватый»; «Перечитываю «Дневник писателя за 1876 год», никак не могу полюбить эту книгу, хотя мыслей там уйма. «Мальчик на елке», «Марей» и «Столетняя», уж очень натужны, как вообще наиграна у Достоевского вера в бога и любовь к народу»; «Карантин» В. Максимова. Книга пестрая и невежественная»; «Палиевский, Куняев и Кожинов выкинули фортель на обсуждении темы «Классика и современность. Честолюбцы предлагают товар лицом. Люди они мелкие. Хотят куска власти. Интеллигенты негодуют и ждут конца света. Стасик прислал мне книгу с трогательной надписью».
Я помню, что сделал это сознательно, не без оснований надеясь, что Самойлов внимательно отнесется к дискуссии «Классика и мы» и поймет ее сущность. Однако, судя по дневниковой записи, сделанной по горячим следам, рассчитывать на понимание у него мне не приходилось. Правда, в письме от него, полученном мной после дискуссии, он обо всем высказался гораздо дипломатичнее, мягче, нежели в дневниковой записи тех времен:
«Дорогой Стасик!
Спасибо тебе за книгу, за добрую надпись и за письмо.
Я думаю, что между нами ничего дурного не происходит и ничего дурного не произойдет. Просто по российской привычке все путать, мы путаем мировоззрение и нравственность. Французы уже это превзошли во времена Гюго.
Может быть, нравственный обскурант и безнравственный либерал. Я это хорошо понимаю, и в своих отношениях с людьми исхожу из нравственного, а не из мировоззренческого.
А нравственное, по-моему, состоит в неприятии крови. Слишком много ее пролилось за последние десятилетия. И ради чего угодно нельзя допустить новых кровопролитий.
Кровь ничего не искупает. Она противна культуре. Только тот, кто участвовал в кровопролитии, может это понять.
Свою единственную задачу я вижу именно в этом: утверждать терпимость, пускай я это делаю без должного таланта и понимания искусства. Бог с ним, с искусством.
Призываю и тебя быть терпимее и не возбуждать себя до крайностей.
Будь здоров. Привет Гале.
Твой Д. Самойлов».
Я-то думал, что он, гуманист и философ, поймет мой бунт против Багрицкого, осудит вместе со мной страшные идеи местечковых чекистов: «Но если век скажет «солги» — солги, но если век скажет «убей!» — убей». Нет, Дезик ничего не сказал о кровопролитии, которое воспевал и прославлял Багрицкий-Дзюбин: «Их нежные кости сосали грязь. За ними захлопывались рвы. И подпись под приговором вилась, струей из простреленной головы».
Дезик промолчал о той крови, как будто ее и не было. Но осудил меня за то, что якобы мое выступление на дискуссии призывает к кровопролитию.