Мои печальные победы
Шрифт:
(Слова-то все какие эпические: «огромный», «исполинский», «могучие»!)
Судьба привела Заболоцкого туда, куда Мандельштам направил свое «моление о чаше»: «в ночь», где, правда, течет не «Енисей», но «Амур» и где «до звезды» достает не «сосна», а «кедр»; где над тайгой сияют не «голубые песцы» — а «за высокий сугроб закатилась звезда», но зато есть — льды Амура, лежащие перед глазами «голубой пустыней». Все эти совпадения и переклички слов и образов наводят на мысль, что Заболоцкий знал стихотворение Мандельштама и в известной степени обратился к знакомому сюжету, чтобы изложить его по-своему…
Героика повседневного и естественного самопожертвования досталась в удел Заболоцкому и стала сердцевиной его дальнейшего творчества.
Да, «черное зияющее дуло», словно символ безымянного, безликого, слепого рока, посылает в сердце вожака журавлиной стаи «луч огня», да, это — высокая трагедия, но не только потому, что «частица дивного величья с высоты обрушилась на нас», но еще и потому, что горе утраты преодолевается в очистительном катарсисе, в причастии к бессмертию «стаи», «племени», «народа».
Два крыла, как два огромных горя, Обняли холодную волну, И рыданью горестному вторя, Журавли рванулись в вышину. Только там, где движутся светила, В искупленье собственного зла Им природа снова возвратила То, что смерть с собою унесла: Гордый дух, высокое стремленье, Волю непреклонную к борьбе — Все, что от былого поколенья Переходит, молодость, к тебе.У Заболоцкого его личная трагедия — победа — одновременно трагедия-победа артельная, коллективная или даже общенародная: «Срываясь с круч, мы двигались вперед», «Мы отворяли заступами горы», «И мы стояли на краю дороги». У него кроме двух сил — тиранической эпохи и его собственных — есть третья: античный хор, рок, судьба. Два старика замерзают «где-то в поле возле Магадана». Но, несмотря на все жестокие обстоятельства лагерного быта, естественные и главные у Солженицына или Шаламова («околоток», «наряды в город за мукой», «воровская шайка», «бандитские глотки» и т. д.), их смерть не бытовое явление, не лагерная обыденность, а величественная трагедия (подобная гибели вожака журавлиной стаи), последний акт которой завершается в таком театре и с такими «зрителями», что не снились никаким Софоклам и Эсхилам — чего уж говорить о наших лагерных бытописцах! На героев стихотворения взирают северные светила, сполохи полярного сиянья освещают необозримую сцену, вьюга отпевает последние мгновенья их жизни:
Дивная мистерия вселенной Шла в театре северных светил, Но огонь ее проникновенный, До людей уже не доходил. Стали кони, кончилась работа, Смертные доделались дела… Объяла их сладкая дремота, В дальний край, рыдая, повела…Они уже неподвластны лагерной администрации, мирской власти, времени, истории, потому что уходят в вечность, в эпические миры, где блуждают души Антигоны и Эдипа, Гамлета и Отелло, Бориса и Глеба. Стихи звучат как гимн освобождения:
Не нагонит больше их охрана, Не настигнет лагерный конвой, Лишь одни созвездья Магадана Засверкают, став над головой.Заболоцкий совершает чудо, выходя в пространство мирового эпоса, в отличие от Мандельштама,
который мечтал прорваться в мир трагедии вплоть до последних дней жизни, но не успел осуществить свой замысел и утвердил за собою право говорить всего лишь о своей судьбе: «Мне на плечи бросается век-волкодав», «Сохрани мою речь навсегда», «Я лишился и чаши на пире отцов», «Куда мне деться в этом январе», «Это какая улица? Улица Мандельштама». Закваска вечного протестантизма; суть которой выражена у него в стихах — «против шерсти мира поем», — была неизживаема.Эпическая роль «вожака» стаи или племени, неестественная для Мандельштама, для Заболоцкого была органична.
А вожак в рубашке из металла Погружался медленно на дно; И заря над ним образовала — Золотого зарева пятно.Зарево, окаймляющее мученические и одновременно героические лики творцов лагерных дорог, магаданских стариков, которые умирают так же, как умирал Седов из стихотворения Заболоцкого, написанного в 1937 году:
Он умирал, сжимая компас верный, Природа мертвая, закованная льдом, Лежала вкруг него, и солнца лик пещерный Через туман просвечивал с трудом.И недаром стихотворение завершается мольбою автора судьбе, у которой он просит одного: «Так умереть, как умирал Седов».
Все тридцатые годы Заболоцкий неуклонно шел к героическому эпосу, под его пером даже обычные газетно-политические эпизоды советской жизни, имевшие, если говорить сегодняшним языком, лишь «пиаровское» звучание, преображались в сказочные картины:
Там тень «Челюскина» среди отвесных плит, Как призрак царственный, над пропастью стоит.Православное подвижничество Заболоцкого заключается в том, что его эпос не эгоистичен, но человечен. В нем, оттесняя автора на второй план, живет множество самых простых, земных, невеликих людей, в чертах которых поэт ищет и находит «образ Божий»: прачки из маленького русского городка, старухи, которая в ссылке протянула ему ломоть поминального хлеба, девочки Маруси, ходоков, пришедших к Ленину. Словом, «старые люди и дети».
Его демонстративно нравоучительные стихи о некрасивой девочке, пламень души которой «всю боль свою один переболит и перетопит самый тяжкий камень», полны простого и высокого очарования. Но они и о себе. Душа поэта тоже перетопила все несправедливые обиды, все унижения в чистое вещество поэзии.
Однако я рискну сделать к этому бесхитростному стихотворению еще один комментарий.
Заболоцкий, — о чем Борис Слуцкий пишет в своих воспоминаниях, — «говорил, что женщина стихи писать не может. Исключений из этого правила не делал ни для кого».
Лидия Корнеевна Чуковская как бы подтверждает это, размышляя об отношениях Заболоцкого и Ахматовой в своих воспоминаниях:
«Бешеная речь Анны Андреевны против «Старой актрисы» Заболоцкого. Она вычитала нечто такое, чего там, на мой взгляд, и в помине нет:
— Над кем он смеется — над старухой, у которой известь в мозгу, над болезнью? Он убежден, что женщин нельзя подпускать к искусству — вот в чем идея! Да, да, там написано черным по белому, что женщин нельзя подпускать к искусству! Не спорьте! И какие натяжки: у девяностолетней старухи десятилетняя племянница. Когда поэт высказывает ложную мысль — он неизбежно провирается в изображении быта…
Она не давала отвечать, она была в бешенстве. Другого слова не подберу…
— Где там написано, что старухе девяносто лет, а девочке десять? — успела я только спросить. Ответом был гневный взгляд».