Мои показания
Шрифт:
Сиделка клиники мадам Рубин-Циммер вспоминала: «Он человек необычайно спокойный и владеющий собой. С ним легко — физически он исключительно крепок и для своего возраста очень здоров. Однако время от времени он бывает странен. Целыми днями не выходит из комнаты даже на короткую прогулку или иногда по вечерам не хочет ложиться спать. Тогда он сидит в кресле возле кровати и о чем-то глубоко размышляет или передвигает фигурки карманных шахмат».
Мы не знаем, как протекали уроки, которые брал молодой О'Келли, приезжая в клинику к прославленному маэстро, но таким ли уж препятствием являлся душевный недуг Рубинштейна? О чем думал он, когда уже в самый последний период своего заключения долго сидел перед шахматной доской с фигурами, расставленными в начальном положении, делая иногда ход 1.с2-с4, и, возвратив пешку после получасового раздумья назад, снова смотрел на доску? Какая разгадка тайны начальной позиции мерещилась ему?
Трудно сказать,
Первый чемпион мира Вильгельм Стейниц, кончивший жизнь в сумасшедшем доме, писал: «Шахматы не для слабых духом, они поглощают человека целиком. Чтобы постичь глубину этой игры, он отдает себя в рабство...» Добровольное сладкое рабство было само собой разумеющимся и для одного из самых выдающихся игроков прошлого века Роберта Фишера, искренне удивлявшегося: «А чем же еще?» — в ответ на вопрос интервьюера, чем он занимается помимо шахмат, и объяснявшего свои победы: «Я отдаю девяносто восемь процентов моей ментальной энергии шахматам. Остальные отдают только два». Но так ли уж нужны эти два процента ментальной энергии, остающиеся от шахмат? Конечно, ему было с детства известно, что деньги - это хорошо, еще лучше, когда это выражается цифрой с шестью нулями. Но что делать с этими деньгами? С деньгами вообще? И в конце концов не всё ли равно, по улицам какого города — Нью-Йорка, Пасадены, Будапешта — бродить, опасаясь вездесущих журналистов и фотографов? Ведь тот другой — единственный! — шахматный мир всегда внутри тебя, в любое время дня и ночи и в любой точке земного шара.
Аристотель писал: «Из числа победителей на Олимпийских играх только двое или трое одерживали победы и мальчиками, и зрелыми мужами; Преждевременное напряжение подготовительных упражнений настолько истощает силы, что впоследствии, в зрелом возрасте, их почти никогда не хватает».
Полагаю, что тенденция, заметная в шахматах уже сегодня — достижение вершины и прохождение своего пика еще до тридцатилетия, — в будущем будет только усиливаться: слишком много нервной энергии было выплеснуто в период подготовки и борьбы в юные годы.
Даря радость творчества, а иногда призы и деньги, шахматы на самом высоком уровне требуют взамен пустяка — души.
В самый последний период жизни Витолиньш по-прежнему бывал в клубе почти каждый день, давая советы каждому, кто спрашивал его, играя блиц, анализируя часто допоздна. Иногда оставался там и ночевать. Всё еще держала его исступленная страсть анализа, длящаяся долгими часами, сутками, не различающая вчера и позавчера, с тем чтобы потом взять реванш долгим беспробудным сном, когда завтра переходит в послезавтра. Шахматы никогда не были для него забавой, и его жизнь в шахматах вне быта и повседневных забот и была его реальной жизнью. Он жил в них, как в добровольном гетто, и неуютно чувствовал себя за его воротами — в огромном, нереальном и зачастую враждебном мире. К тому же ему исполнилось пятьдесят, и в этой новой жесткой жизни он был и подавно уже никому не нужен. Материальное стало определяющим, и этот материальный, вещественный мир, к которому он всегда относился с опаской, грозно надвинулся на него. Алвиса уволили из шахматной федерации, где он работал тренером. Дело было, конечно, не в грошах, получаемых там, — рушились связи с миром. Он всегда был безразличен к тому, что ел и во что одет; пока были живы родители — это была их забота. Они умерли в течение одной недели, а в новогоднюю ночь 1997 года умер и врач-психиатр Эглитес, тоже шахматист, бесплатно лечивший Витолиныпа.
Оборванный, неухоженный, беззубый, Алвис приходил прощаться за день до осуществления своего решения с теми, кто помнил еще его, и только на следующий день они поняли, о каком прощании шла речь.
О чем думал он в свой последний день? Для чего жизнь? Зачем этот мир? Что есть судьба? Что есть шахматы? Прощался ли он с ними или, как у набоковского героя, «шахматы были безжалостны, они держали и втягивали его. В этом был ужас, но в этом была и единственная гармония, ибо что есть в мире, кроме шахмат? Туман, неизвестность, небытие...»
Вспоминал ли он роковой прыжок Карена Григоряна, также восставшего против общепринятой истины: «Mors certa, hora certa sed ignota»? [ 5 ] Или неосознанно последовал совету древних: «Главное — помни, что дверь открыта. Не будь труслив, но, как дети, когда им не нравится игра, говорят "я больше не играю", так и ты, когда тебе что-то представляется таким же, скажи "я больше не играю" и удались, а если остаешься, то не сетуй»? Он
никогда не сетовал на эту жизнь, но и оставаться в ней он больше не хотел.5
Смерть неминуема, час ее неизбежен, но неизвестен (лат.).
Сигулда - одно из самых красивых мест в Латвии. Таинственные песчаные пещеры, руины средневекового замка, огромный парк с вековыми дубами разделен быстрой Гауей с ее отвесными берегами. Хорошо здесь и зимой, когда всё в снегу и деревья в инее, и только сверкает на солнце бело-синий лед застывшей реки и манит, манит к себе, и остался только последний прыжок. Как и Лужин, почувствовал он, что «хлынул в рот стремительный ледяной воздух, и он увидел, какая именно вечность угодливо и неумолимо раскинулась перед ним».
Морозным днем 16 февраля 1997 года Алвис Витолиньш бросился вниз на этот лед с сигулдского моста.
Май 2000
Подводя итоги (Г.Левенфиш)
В богатой личностями шахматной истории 20-го века его имя можно найти разве что в подстрочниках. Ценимое редкими знатоками, оно сохранилось в памяти лишь нескольких людей, но не в коллективной памяти, и сегодня почти забыто. Он не был чемпионом мира, не был никогда и претендентом на это звание. Более того, количество международных турниров, в которых он принял участие, можно в буквальном смысле пересчитать по пальцам одной руки. Но не всегда очки и титулы являются единственным критерием силы и таланта. Ласкер и Капабланка считали его сильнейшим после Ботвинника шахматистом в Советском Союзе. Смыслов и Бронштейн, Корчной и Спасский, вспоминая о нем, употребляют эпитеты «незаурядный», «замечательный», «выдающийся». И сегодня, оглядываясь на события более чем полувековой давности, они, чемпионы и вице-чемпионы мира, говорят о нем как о человеке из своей когорты. В духовном же смысле — как о личности неординарной, человеке высокоэрудированном, резко выделявшемся на фоне серой конфор-мирующей массы. И собирая сейчас по крупицам память о событиях и людях того века, смотришь по-другому на многих и многое, казавшееся тогда старомодным, незначительным и ушедшим навсегда.
Григорий Яковлевич Левенфиш родился 19 марта 1889 года в городе Петрокове (ныне Пётркув-Трыбунальский) в Польше, входившей тогда в состав Российской империи, в небольшого достатка еврейской семье. Детские и юношеские годы его прошли в Люблине, здесь он сыграл первые шахматные партии. В 1907 году, после окончания гимназии, он приезжает в Петербург, где поступает в престижный Технологический институт. В Петербурге же Левенфиш успешно выступает в ряде турниров. В 1911 году в Карлсбаде становится мастером. В 10-30-е годы он — один из сильнейших шахматистов страны. Дважды выигрывает первенства Советского Союза, девятое (1934/35) и десятое (1937). Сведя вничью в том же году матч с Ботвинником, он отстоял звание чемпиона страны, за что ему было присвоено звание гроссмейстера СССР. С 1950 года он — международный гроссмейстер. Умер Левенфиш в 1961 году. Так выглядит внешняя канва его биографии.
Он не раз повторял: «Я должен рассказать о том, что, кроме меня, не знает никто». Незадолго до смерти закончил книгу воспоминаний. Эпиграфом для нее он избрал слова Моэма из книги «Подводя итоги»: «В молодости годы тянутся перед нами бесконечно длинной вереницей, и трудно осознать, что они когда-нибудь минуют. Даже в среднем возрасте легко найти предлог, чтобы не делать того, что следовало бы выполнить. Но наконец наступает время, когда требует к себе внимания смерть. Один за другим уходят сверстники. Мы знаем, что все люди смертны, но это, в сущности, остается для нас афоризмом и абстракцией, пока мы не осознаем, что по ходу вещей и наш конец не за горами... Было бы досадно умереть, не написав этой книги». Но продолжим цитату: «Закончив ее, я смогу безмятежно смотреть в будущее — труд моей жизни будет завершен». Левенфиш не включил эту фразу в эпиграф, вероятно, зная уже: в его случае это будет, увы, не так.
«Вы знаете, Дэвик, что они со мной сделали? — в отчаянии воскликнул Левенфиш, встретив Бронштейна в издательстве «Физкультура и спорт». — Они вычеркнули у меня половину книги, всё самое острое и интересное!» Но и в таком изуродованном виде увидеть свою книгу автору не было суждено: ее издали только через шесть лет после его смерти. Попытки Бронштейна разыскать впоследствии рукопись ни к чему не привели — она бесследно исчезла.
Левенфиш писал книгу на закате дней, в возрасте, когда вся жизнь кажется одним очень коротким прошлым, а прошлое неотъемлемой частью настоящего. Впрочем, есть ли что-нибудь реальнее того, что бережно хранится в памяти? Очевидно, однако, что даже в те относительно либеральные хрущевские времена он не мог погружаться в свою жизнь с откровенностью, обязательной для тех, кто решился на всегда тяжелое и грустное занятие подведения итогов.