Мои прославленные братья
Шрифт:
Вместо этого, дубильщик пришел к этнарху и попросил позволения заклеймить мальчика, чтобы даже тогда, когда период его невольничества закончится, он всю жизнь носил клеймо раба. По-моему, это было очень скромное и более чем справедливое требование, и я полагал, что Шимъон без околичностей удовлетворит его. Однако принять столь простое решение Маккавей оказался неспособен, напротив, он унизил свое достоинство, вступив в беседу с рабом, которого он спросил, почему тот убегает от дубильщика.
– Я хочу быть свободным, - ответил мальчик. Маккавей некоторое время сидел, размышлял,
– Он получит свободу через два года, именно так, как гласит Закон. И не смей клеймить его.
На это дубильщик, рассердившись, спросил тем развязным тоном, каким евреи осмеливаются обращаться к любому человеку, независимо от его происхождения и положения:
– А как же деньги, которые я уплатил караванщикам?
– Пусть это будет плата за твою собственную свободу, дубильщик, - холодно сказал Маккавей.
Дубильщик попытался было возражать и назвал Маккавея по имени, Шимъоном бен Мататьягу, но Шимъон неожиданно вскочил, протянул руку, схватил дубильщика за плечо и заорал:
– Я рассудил тебя, дубильщик! И давно ли ты сам спал в паршивом шалаше из козьих шкур? Короткая же у тебя память! Разве свободу можно надеть или сбросить, как платье?
Это был единственный раз, когда этнарх при мне вышел из себя, единственный раз, когда я увидел, как прорвалась наружу глубокая, разъедающая его душу горечь, но этот случай помог мне понять, что он на самом деле за человек этот Шимъон бен Мататьягу.
А вечером мы вместе отужинали, и, беседуя за столом, я не мог не улыбнуться, вспомнив про забавное и достойное первобытных людей происшествие, которому я оказался свидетелем.
– Ты находишь это забавным?
– спросил меня Маккавей.
Его что-то томило, и я, чтобы отвлечь его, поболтал с ним о том о сем и задал ему несколько вопросов о рабстве и о некоторых особенностях их необычной религии. Когда он немного рассеялся и оживился, и мы остались вдвоем - сыновья его отправились спать, а жена, у которой, по ее словам, разболелась голова, вышла на балкон подышать свежим воздухом, - я сказал этнарху:
– Что ты имел в виду, Шимъон Маккавей, когда сказал, что свободу нельзя надеть или сбросить, как платье ?
В этот момент старик держал в руке гроздь чудесного, сладкого иудейского винограда. Услышав мой вопрос, он положил гроздь на стол и некоторое время пристально смотрел на меня, как будто я его разбудил.
– Почему ты об этом спрашиваешь?
– сказал он наконец.
– Моя задача - спрашивать, узнавать, пытаться понять, Шимъон бен Мататьягу. В противном случае я не смогу служить Риму и самому себе.
– А что ты понимаешь под свободой, римлянин?
– спросил Маккавей.
– Почему еврей на вопрос всегда отвечает вопросом?
– Может быть, потому, что у еврея, как и у тебя, есть свои сомнения, ответил он, грустно улыбнувшись.
– У евреев нет сомнений. Сам же ты мне сказал,
что евреи - избранный народ.– Избранный? Да. Но избранный для чего? В наших священных свитках, которые ты, римлянин, несомненно, презираешь, говорится:
"И благословляться будут тобою все племена земные".
Я не мог удержаться, чтобы не воскликнуть;
– Какое поразительное, какое невероятное самомнение!
– Возможно. Ты спросил о свободе, римлянин.
Но мы понимаем свободу несколько иначе, чем другие народы, ибо рабами были мы у фараона в Египте.
– Ты уже говорил об этом, - напомнил я ему.
– У вас эта фраза - как заклинание. А может быть, это действительно заклинание? Или магические слова?
– У нас нет заклинаний и магических слов, - задумчиво ответил старик.
– Я имел в виду именно то, что я сказал. Когда-то мы были рабами в Египте, давно, очень давно - как понимают время нохри, но прошлое живет в нас, мы его не уничтожаем.
Мы были рабами и гнули спину от зари до зари, и нас сек хлыст надсмотрщика, и мы лепили кирпичи без соломы, и от нас отрывали наших детей, и мужа разлучали с женой, и весь народ рыдал и в отчаянии взывал к Господу. Так наш народ постепенно понял, что свобода - это великое благо, что она неотделима от самой жизни. Все имеет свою цену, но свобода покупается только кровью отважных.
– Это очень трогательно, - сказал я, по-видимому, довольно сухо, - но это не ответ на мой вопрос. Что, свобода - ваш Бог?
Шимъон покачал головой, и теперь он был такой, как все евреи - точно такой же, как мой высокомерный и презренный проводник: этот суровый вождь горной страны жалел меня, и это чувствовалось, несмотря на его терпение и вежливость.
– Все на свете - наш Бог, - пробормотал он, - ибо Бог един, и Он во всем, и Он незрим; не знаю, римлянин, как это лучше объяснить.
– А другие боги?- улыбнулся я.
– А разве есть другие боги, римлянин?
– А как по-твоему, еврей?
– спросил я довольно оскорбительным тоном, чтобы уязвить его, ибо мне до смерти надоело его высокомерие под маской смирения.
– Мне известен лишь Бог Израиля, Бог моих предков, Бог моего народа, -невозмутимо сказал Маккавей.
– Ты с Ним говорил?
– Нет, я с Ним никогда не говорил, ответил старик спокойно
– Видел Его?
– Нет.
– Знал людей, которые Его видели?
– Его видели горы и поля моей родной земли.
– Земли, по которой Он ходит?
– Он обитает и здесь, и повсюду, - улыбнулся старик.
– И ты уверен, что нет других богов?
– В этом я уверен, - сказал Маккавей.
– По-моему, - сказал я, - если бы вы проявили должное почтение к богам других народов, вы бы не упорствовали в этом слепом и безусловном отрицании по крайней мере, из уважения к чувствам других людей.
– Истина есть истина, - сказал он смущенно.
– Неужели ты так хорошо знаешь истину, еврей? Неужели ты можешь разрешить все вопросы, сомнения, колебания? Разве Бог открыл вам истину, когда из всего огромного, безграничного и цивилизованного мира Он избрал именно вас - кучку горцев-крестьян?