Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мои скитания (Повесть бродяжной жизни)
Шрифт:

Укачала - уваляла,

Нашей силушки не стало...

Элегическое настроение иногда сменялось порывом. Я вскакивал, прыгал наверх к рулевому, и в голове бодро звучало:

– Белый пудель шаговит, шаговит...

И далее, в трудные миги моей жизни, там, где требовался подъем порыва, звучал бодряще "белый пудель" и зажигал, а "черный пудель" требовал упорства и поддерживал настроение порыва...

– Вот здесь, в тальниках, под песчаной осыпью схоронили вятского паренька... Вот тут тоже закопали. Видишь знакомые места и что-то неприятное в голове... Не сообразить... А потом опять звучит: "Черный пудель шаговит, шаговит...".

С

упорством черного пуделя я добивался во время путины, на переменах и ночевках у всех бурлаков-откуда взялся этот черный пудель. Никто не знал. Один ответ:

– Испокон так поют.

– Я еще ее молодым певал, - подтвердил седой Кузьмин, чуть не столетний, беззубый и шамкающий. Он еще до Наполеона в лямке хаживал и со всеми старыми разбойничьими атаманами то дрался за хозяйское добро, то дружил, как с Репкой, которого уважал за правду. И теперь он, бывший судовой приказчик, каждую путину от Утки-Майны до Рыбинска ходил на расшиве. Он только грелся на солнышке и радовался всему знакомому кругом. Старик-хозяин, у отца которого еще служил Кузьмич и всю жизнь у него, брал его, одинокого, с собой в путину, потому что лучшего удовольствия доставить ему нельзя было. Назад из Рыбинска до Утки-Майны оба старика спускались в лодке, так как грехом считали ездить "на нечистой силе, пароходе, чертовой водяной телеге, колеса на которой крутят души грешных утопленников".

* * *

– Так искони веки вечинские пуделя пели! Уж очен-но подручно - белый рванешь, черный - устроишься... И пойдешь, и пойдешь, и все под ногу.

– Так, но меня интересует самое слово пудель. Почему именно пудель, а не лягаш, не мордаш, не волкодав...

– Потому что мордаши медведей рвут за причинное место, волкодавы волков давят... У нашего барина такая охота была... То собаки, - а это пудель.

– Да ведь пудель тоже собака, говорю.

– Ка-ак?.. А ну-ка, скажи еще... Я не дослышал...

Разговор происходил в яркий солнечный полдень. На горячем песке грел свои старые кости Кузьмич, и с нами сидел его старый друг Костыга и бывалый Улан. Улан курил трубку, мы с Костыгой табачок костромской понюхивали, а раскольник Кузьмич сторонился дыму от трубки - "нечистому ладан возжигаешь" - говорил Улану, а нам замечал, что табак - сатанинское зелье, за которое Нюхарям на том свете дьяволы ноздри повыжгут и что этого зелья даже пес не нюхает... С последним я согласился, и повторил старику, что пудель-это собака, порода такая. Оживился старик, задергался весь и говорит:

– Врешь ты все! Наша песня исконная, родная... А ты ко псу применяешь. Грех тебе!

– Что-то, Алеша, ты заливаешь. Как это, песня-и пес?
– сказал Костыга.

Но меня выручил Улан и доказал, что пудель-собака.

И уж очень грустил Кузьмич:

– Вот он грех-то! Как нечистой-то запутал! Про пса смердящего пели, - а не знали... Потом встрепенулся.

– Врешь ты все...
– и зашамкал помня мотив:

"Белый пудель шаговит...".

И снова, отдохнув, перешел на собачью тему:

– Вот Собака-барин, так это был. И сейчас так перемена зовется, к Костроме туда, Собака-барин.

– Кто не знает Собаку-барина!

Старики-бурлаки еще помнили Собаку-барина. Называли даже его фамилию. Но я ее не упомнил, какая-то неяркая. Его имение было на высоком берегу Волги, между Ярославлем и Костромой. Помещик держал псарню и на проходящих мимо имения бурлаков спускал собак. Его и прозвали собака-барин, а после него кличка так и осталась: перемена -

Собака-барин.

* * *

Я писал, отрывался, вспоминал на переменах, как во время дневки мы помогали рыбакам тащить невод, получали ведрами за труды рыбу и варили "юшку"... Все вспоминалось, и лились стихи строка за строкой, пока не подошел проснувшийся отец, а с ним и капитан Егоров. Я их увидел издали и спрятал бумагу в карман.

После, уже в Ярославле, при расставаньи с отцом, когда дело поступления в полк было улажено, а он поехал в Вологду за моими бумагами, я отдал ему оригинал моего стихотворения "Бурлаки", написанного на "Велизарии".

Грубовато оно было, слишком специально, много чисто бурлацких слов. Я тогда и не мечтал, что когда-нибудь оно будет напечатано. Отдал отцу - и забыл его. Только лет через восемь я взял его у отца, поотделал слегка и в 1882 году напечатал в журнале "Москва", дававшем в этот год премии - картину "Бурлаки на Волге".

А когда в 1893 году я издал "Забытую тетрадь", мой первый сборник стихов, эти самые "Бурлаки" по цензурным условиям были изъяты и появились в следующих изданиях "Забытой тетради"...

Отец остался очень доволен, а его друзья, политические ссыльные, братья Васильевы, переписывали стихи и прямо поздравляли отца и гордились тем, что он пустил меня в народ, первого из Вологды... Потом многие ушли в народ, в том числе и младший Васильев, Александр, который был арестован и выслан в Архангельский уезд, куда-то к Белому морю...

* * *

Потом какой-то критик, разбирая "Забытую тетрадь" и расхваляя в ней лирику, выругал "Бурлаков": "Какая-то рубленая грубая проза с неприятными словами, чтобы перевести которые, надо бурлацкий лексикон издать"...

Отец просил меня, расставаясь, подробно описать мою бурлацкую жизнь и прислать ему непременно, но новые впечатления отодвинули меня от всякого писания, и только в 1874 году я отчасти исполнил желание отца. Летом 1874 года, между Костромой и Нижним, я сел писать о бурлаках, но сейчас же перешел на более свежие впечатления. Из бурлаков передо мной стоял величественный Репка и ужасы только что оставленного мной белильного завода.

Но писать правду было очень рискованно, о себе писать прямо-таки опасно, и я мои переживания изложил в форме беллетристики - "Обреченные", рассказ из жизни рабочих. Начал на пароходе, а кончил у себя в нумеришке, в Нижнем на ярмарке, и послал отцу с наказом никому его не показывать. И понял отец, что Луговский - его "блудный сын", и написал он это мне. В 1882 году, прогостив рождественские праздники в родительском доме, я взял у него этот очерк и целиком напечатал его в "Русских ведомостях" в 1885 году.

* * *

Это было мое первое произведение, после которого до 1881 года, кроме стихов и песен, я не писал больше ничего.

Да и до писания ли было в той кипучей моей жизни.

Началось с того, что надев юнкерский мундир, я даже отцу писал только по несколько строк, а казарменная обстановка не позволила бы писать, если и хотелось бы.

Да и не хотелось тогда писать.

Да и до того ли было! Взять хоть полк. Ведь это был 1871 год, а в полку не то, что солдаты, и мы, юнкера, и понятия не имели, что идет франко-прусская война, что в Париже коммуна... Жили своей казарменной жизнью и, кроме разве как в трактир, да и то редко, никуда не ходили, нигде не бывали, никого не видали, а в трактирах в те времена ни одной газеты не получалось - да и читать их все равно никто бы не стал...

Поделиться с друзьями: