Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Хотя, отделяя строго эстетический мой вкус от политических дел, я и нахожу, что славянское это имя очень неблагозвучно и напоминает некстати что-то съестное, вроде пилава (плов), тогда как греческое имя величаво, а турецкое Филибе очень изящно и нежно, но политика идет, особенно в наше время, не справляясь с законами изящного – и в тот день, когда Ступин достиг удовлетворения и вознес в русские консулы оскорбленного пашой болгарского педагога, было уже решено в книге судеб, что Филибе станет Пловдивом.

И это было дело Ступина.

Директором Азиатского Департамента был в то время Ковалевский, человек горячий, любивший поддерживать энергических консулов. Консулы, обыкновенно, посылали в Петербург копии со своих донесений посланнику и не лишены были, конечно, и права прямо писать директору Азиатского Департамента. Сверх того, я слышал от адрианопольских старшин, близких к Ступину, что он состоял в частной переписке с Ковалевским. Может быть этим объясняется то истинно блистательное удовлетворение (satisfaction eclatante),

которое дала нам на этот раз, благодаря неискусной выходке филиппопольского паши, эта давно уже не блистательная Порта…

Надо заметить, так это постоянно случалось с турками. Большею частию они были до невероятия терпеливы с консулами и даже нередко с собственными подданными, которые тоже далеко не ангелы во плоти; тогда, выигрывая время, они поправляли немного свои дела; но каждый раз, как просыпалась в них гордость, быть может горькая память их прежней грозы и могущества, каждый раз, когда, увлекаясь гневом, они хотели обнаружить старую энергию свою, дело кончалось для них поражением.

Так было и в больших и малых делах. Не изгони во время Ступина турки с такою первобытною решимостью болгарского учителя из этого Филибе, не сделался бы именно этот болгарин там консулом; болгарский церковный вопрос, при влиятельном русском человеке в Филибе, без Герова пошел бы медленнее или иначе как-нибудь. Церковная распря с греками, которую так усердно и даже так искусно раздували турецкие министры, приучила дотоле неподвижный болгарский народ к движению и брожению; раскол, то есть неправильное по форме решение церковного вопроса, которого так желали турки, объединил болгар, придал им незнакомую им дотоле самоуверенность и гордость… Эта небывалая смелость привела в ярость мусульман… Ярость эта перешла далеко за черту разумных и общепринятых мер усмирения… Болгарские села вокруг главного очага болгарского движения обагрились потоками крови, и русские войска перешли свой вековой Рубикон – не «синий», как сказал Хомяков, а напротив того – мутный и желтый, унылый Дунай…

У меня могут спросить, однако, какова же была собственно политическая идея Ступина? Какая идея руководила его энергическою деятельностью во Фракии?

Мне могут язвительно заметить, что расправиться с мудиром, ходить по улицам в русской шапке с десятком вооруженных людей, сидеть патриархально у порога христианской хижины, строить в Демердеше болгарскую церковь и даже наказать дерзость филиппопольского паши внезапным превращением ничтожного болгарского учителя в русского консула, что все это не политика, а разве только престиж для поддержания и укрепления в стране известной политической идеи.

На это я могу ответить вот что. Строго говоря, от консула и не требуется самостоятельных политических идей, слишком большая самостоятельность политического агента, второстепенного по рангу, но чрезвычайно важного по независимому и бесконтрольному одиночеству своему, в среде всегда напряженной и впечатлительной, могла бы быть иногда очень вредна. Везде очень мало найдется натур настолько смелых и глубоких, которые сумеют и в бесконтрольном положении уединенного поста строго проводить такие идеи начальства своего, против которых иногда протестуют личные убеждения. Для этого нужно, чтобы почти мистическое почтение к государственной иерархии брало в сердце постоянно верх над личным взглядом на внешнюю политику той державы, которой служит политический агент. Поэтому никто никогда и не требовал, чтобы консул был непременно какой-то публицист на практике. На практике, в деятельности своей местной, в образе влияния на власти, на жителей, в отношениях своих к иностранным сослуживцам консул должен являться только смышленым исполнителем общих предначертаний своего министерства. Никто, разумеется, не запрещал ему рассуждать отчасти и о «высшей политике» в своих секретных отношениях к начальству; здесь он мог иногда давать волю даже политическим фантазиям своим. В то время, когда я служил и когда Ступин наполнял Фракию слухами о своей энергии, «идеи», изложенные на бумаге, ценились у нас; и раз оградив себя обычными фразами бюрократического смирения вроде «мое посильное мнение», «я осмелюсь почтительнейше заметить», или «если я не ошибаюсь», или, наконец, «почтительнейше прошу извинить смелость, с которою я позволяю себе», русский консул мог конечно предлагать все, что ему угодно. Он мог предложить и временный союз с турками, и восстание всех православных разом, если не прямо, то, по крайней мере, тонкими намеками; один консул мог возмущаться до глубины души «грязными интригами фанариотов», а другой восклицать с чувством: «вековая связь России с Константинопольским вселенским престолом, священным для нашего православного народа» (то есть с этими самыми фанариотами, которых интриги так ужасны). Все это допускалось и у нас и у консулов других, конечно, наций. Многие помнят, я думаю, одно донесение г. Лонгворта (генеральный английский консул в Сербии), обнародованное в Синей книге; в этом донесении Лонгворт советовал мусульманскому простонародью свершить именно те избиения, которые вызвали последнюю войну. Существовал, например, еще проект восстания в Албании против султана, проект, составленный, если я не ошибаюсь, уже умершим теперь, французским консулом Геккаром. (Эта записка, по

случайности, попала в наши руки и еще раз доказала, до чего была всегда притворна, запутана и пуста французская политика на Востоке.)

Я говорю, что никакое правительство не воспрещало своим агентам в Турции иметь «идеи» и даже высказывать их от поры до времени; но ни одно, конечно, и не требовало этого. Наше начальство требовало от нас постоянно двух вещей: 1) знать хорошо, что делается и даже думается в стране и вовремя доносить об этом и 2) держать себя в стране так, чтобы помнили, что есть на свете Россия, единоверная христианам. Общая же наша политика после Парижского мира была такова: поддерживать и защищать гражданские права христиан и умерять, насколько возможно, естественный пыл их политических стремлений.

Надо согласиться, что правильнее и умереннее этого нельзя было ничего придумать. С этою прямою и ясною целью и было открыто по всей Турции столько новых русских консульств после неудачной для нас Восточной войны пятидесятых годов.

Итак, вопрос: соответствовал ли Ступин тому двойственному идеалу политического агента, о котором я сейчас говорил? Многого об этом сказать не могу. Во время моей службы во Фракии я, изучая архив консульства, читал, между прочим, и его донесения, но по многим причинам вынужден был обращать на них гораздо меньше внимания, чем на деятельность, на воззрение и, так сказать, на «методу» моих ближайших предместников гг. Шишкина и Золотарева. Времени было мало: нужно было в одно и то же время и самому действовать, и учиться; нужно было судить, рядить, влиять, не ошибаться по возможности, нужно было скорее понять и страну вовсе незнакомую, и людей непривычного нам русским духа. Многие дела, начатые Золотаревым (который вдруг уехал в отпуск, пробыв со мной в Адрианополе не более четырех дней), надо было продолжать, надо было поддерживать некоторые предприятия его, чтобы не уронить ни консульства в глазах населения, ни себя в глазах начальства; надо было знать, что такое тут случилось недавно, за год, за два, много за три до моего приезда. Мне говорил, например, какой-нибудь местный политик с таинственным видом:

– Я вчера видел диакона такого-то, он ученик Пантелеймона. У них теперь в таком-то предместьи – вроде маленького монастыря… Что вы об этом думаете?

«Что я думаю? Я об этом еще ничего не думал! Я думал со страхом: Кто это такой Пантелеймон! Кто это? Боже мой! Я ничего не знаю… Какое предместье?… что за дьякон?»

Или мне докладывали: – Дядя этой Фатьме опять пришел за деньгами. Он грубит, подозревает, что эти деньги задерживаются в консульстве.

– Как он смеет грубить? Позвать его.

«Но, однако, что я ему, этому дяде, скажу? Кто такое эта Фатьме! Зачем эта мусульманка требует денег. Какие деньги?.. Что ей до нас! Что нам до нее?»

Или еще мне рассказывают:

– Вообразите, этот негодный архимандрит Пахомий не удовольствовался тем, что стал униатом, он теперь потурчился. Как мы с Золотаревым старались уговорить, удержать его!.. Имели даже с ним тайное свидание. И он нас обманул! Что за ужасный человек и что за лицо у него, какие разбойничьи глаза!..

Кто этот ужасный архимандрит? И зачем Золотарев так занимался им?.. Для чего? Когда это было? Это может быть очень важно-Нужно было мне знать скорее, что Пантелеймон, ересиарх, простой болгарский священник, который хотел как-то по-своему очистить православие и возвратиться к первым векам христианства; надо было понять, что его раскольничье учение не имело никакой связи с общеболгарским церковным движением. Нужно было знать, что эта Фатьме – маленькая девочка, крымская татарка, очень миленькое дитя, в желтых с узорами шароварах, сирота, которая должна получить из Крыма 800 р. наследства; надо было, с одной стороны, обуздать дядю ее, чтобы не смел дурно думать о консульстве, а с другой, требовать настойчиво от таврического губернатора эти 800 р. Оказалось, что эти деньги давно лежали в целости в шкафах посольства, забытые секретарями.

Надо было ознакомиться покороче с приключениями архимандрита Пахомия (положим, я имя забыл), перешедшего сперва в униатство, а потом надевшего чалму турецкого улема; узнать, как действовал Золотарев в подобных неприятных случаях, и почему он сам столь искусный и счастливый в делах на этот раз потерпел неудачу.

Мсьё Ишуа прибил хлыстом Вольницера! Ишуа и Вольницер оба евреи, но Ишуа драгоман Камерлохера, австрийского вице-консула: еврей усатый, рослый, с кривою кавалерийскою саблей, которою он в большие праздники гремит по полу и по лестницам, делая паше и консулам визиты. А бедный Вольницер не мсьё, он просто портной, наш подданный из Варшавы – добрый, честный, прекрасный еврей. Австрийский мсьё и наш простой еврей заспорили о чем-то в чьей-то лавке. Ишуа воскликнул: «Русские все сволочи!» (что-то в этом роде). Добрый Вольницер считает себя русским, отвечает: «Австрийцы все подлецы!» Удар хлыстом. (Это было еще до отъезда Золотарева.) Международная полемика между Золотаревым и Камерлохером. Обмен горячих нот. Но оба консула – и наш, и австриец – уехали в отпуск; и теперь при мне обвиняемый драгоман сам себе судья; он управляет Австрийским консульством; он мне товарищ. Я негодую в душе, что мне, калужскому дворянину и т. д., приходится делать визиты этому Ишуа с саблей; но что делать!..

Поделиться с друзьями: