Моль
Шрифт:
Поставив свою, третью, подпись, Суходолов даже не задумался над тем, что совершил преступление.
Произошло всё как-то механически, случайно, хотя Автор склонен считать, что в действительность ворвалось сложное, грандиозное событие, вполне отвечающее минуте, когда Суходолову захотелось освободиться от идеи, заменив ее самой простой человечностью. А почему не допустить, что в Суходолове вспыхнуло желание хоть раз да сотворить добро наперекор идее или, что тоже может быть, сохранить единственный экземпляр из числа тех, кому предназначено поголовное истребление?
Какая из этих догадок ближе к истине, решить невозможно. Остается факт: профессор Воскресенский не был расстрелян в 1920 году, и где-то — в будущем — встретили с уже бывшим Суходоловым.
Автор не желает быть ни прокурором, ни адвокатом. Чернить или обелять Суходолова он не собирается. Он
Собеседник, рассуждающий о крушении
— Очередное мучение? — несколько грубовато спросил Собеседник, кивнув в сторону пишущей машинки с таким видом, словно знал не только то, что уже легло на страницы «Моли», но и что ляжет. — Да что я спрашиваю? Вы запутались, забыв, что ваше «действо» не закончилось где-то там, оно продолжается. Жаль, что забыли! Конечно, раскапывать мусор прошлого, добывать из этого мусора и Решкова и Суходолова, следить за их судьбой интересно. Взлёты и падения. Утверждение и крушение. Мрачная экзотика, начавшаяся с «десяти дней, которые потрясли мир». Да, чтоб не забыть: в одну из наших следующих встреч я документально подтвержу, что были «десять минут, которые могли бы перечеркнуть десять дней». Но об этом — когда-то потом. Сейчас — о ваших терзаниях. Откуда они? Почему? Да потому, что вы сидите взаперти, с вдохновением возитесь над заметками, записками, над своими и чужими воспоминаниями. Вам кажется: картины! А это всего лишь наброски, эскизы, для которых нужна краска жизни сегодняшней, отодвинутой от той жизни на громадную дистанцию.
Автор поднял глаза на Собеседника, но тот на это не обратил внимания и продолжал:
— У вас Суходолов рухнет и превратится в Уходолова. Где-то трагически закончится и Решков, понявший, что выхода нет. Я не убеждаю вас, чтоб вы своею авторской милостью что-то изменили и под занавес показали своего главного героя отмывшимся от грязи и улегшимся в привычный, сосновый гроб, тихо опущенный в могилу. Этого делать нельзя и не надо. Потому что настоящее крушение… если оно действительно настоящее — оно уже в самом себе несет оправдание. Они — там, те, теперешние строители «нового мира» — боятся говорить о крушении, в котором оправдание. В таком крушении — великий соблазн. Они — там — не могут не чувствовать крушения, и боятся соблазна. Всё это надо парализовать, обезвредить, опорочить. Цель? Навязать людям трусливую мысль, рабскую мысль, что даже подобие «крушения» становится политическим преступлением.
Собеседник заметил вопрошающий взгляд Автора и — как бы предупреждая готовый возникнуть вопрос — продолжал:
— Вы слишком замкнулись в том прошлом, когда жили герои вашей «Моли». И потому не знаете, что о крушении своих собственных героев, героев партийно-исторических, говорят и нынешние советские писатели. Но как говорят? С лживым пафосом соцреализма, осуждая, как бы предупреждая: «Не поддавайтесь соблазну! Будьте твердокаменными в преданности партии». Таких соцреалистических произведений — достаточно. А ведь в них — что-то и от вашего Суходолова… хотя об этом вы и не догадываетесь. Ну, вот, я возьму роман «Слово о зерне горчичном» … Название-то, как видите, символическое. До трогательности. Автор романа — соцреалистка Ганина. У Ганиной — герой романа — чекист Петр Леонтьев, неуютно доживающий свой век в дни, когда мы с вами встречаемся вот в этой европейской квартире. У Петра Леонтьева — с точки зрения соцреализма — великое прошлое: при Ленине он был председателем революционного трибунала Сибири. О Леонтьеве и его трибунале в те годы с ужасом шептались. А сам Леонтьев, что он думал о себе и своих делах? Кстати, и ваш Суходолов какое-то время тоже верил в справедливость выполняемой им миссии. Но Суходолов придет к своему концу уже Уходоловым. Петр Леонтьев, герой романа «Слово о зерне горчичном», тоже разглядел, что верить, собственно говоря, не во что. И началась — судя по страницам, написанным Ганиной — позорная гибель Петра Леонтьева, даже не гибель, а этакая преступная, медленная, затяжная болезнь. Для партии, для революции — Петр Леонтьев — конченный человек, отброс. В общем — отрицательный литературный герой. Перерожденец. А ведь был подлинный герой! Сколько на его совести расстрелов? Не ему ли держать голову высоко? А он ее опустил… Писательница Ганина свое произведение назвала романом. А это всего лишь скучная информация, разбавленная примитивными рассуждениями о том, что вот, дескать, был Петр Леонтьев «на страже революции, защитником ленинских идей», а потом — почему-то — утратил веру в революцию и теперь «доживает свои дни в неуютной комнате». Доживает. А вот заглядывает ли
он в свою совесть, пересчитывает ли он свои жертвы, мучится ли этими жертвами — об этом ничего не говорит Ганина. Ганина заметила лишь одно: Петр Леонтьев, этот одряхлевший чекист, любит «сливочную помадку». Сливочная помадка — вместо психологии, вместо душевных терзаний!— Что вы этим хотите сказать? — спросил Автор.
Собеседник оживился, одобрительно взглянул на пишущую машинку и ответил:
— Ваш Суходолов — не информация и не справка. Он действительно рухнул. Он не устоял на идейных ногах. Да и не только он. Уже шатается Решков. У Петра Леонтьева… Вот, кстати, как о нем повествует «Литературная газета» за 4 октября 1967 года в критической статье «Преодоление». Читать эту статью от начала до конца не стоит. Главное в статье — это признание, что от ленинского дела отрекся не какой-то мелкий коммунист из ассенизационного обоза, а фигура гигантских масштабов. Вы имеете представление о революционных трибуналах эпохи Ленина? — спросил Собеседник Автора, и не ожидая ответа, воскликнул: — Конечно, имеете! И вы знаете, что такое председатель ревтрибунала! Робеспьер — щенок перед ним! А так как этих трибуналов было великое множество — уездных, губернских, верховных! — то о размахе большевистского якобинства уже легко судить, как легко и составить себе представление о силе председателей ревтрибуналов. В особенности, если это не председатель, пусть и зловещего, но всё же только, скажем, Вяземского трибунала, а покрупнее. И вот теперь — точнее: в 1967 году «Литературная газета» в статье «Преодоление» вздыхает. По поводу крушения. Нет, нет, не торопитесь рисовать благостную картинку, на которой председатель революционного трибунала, переживший Октябрь, Ленина и Дзержинского, почувствовал угрызения совести и в припадке покаяния полез в петлю, оставив в назидание потомству перечень своих дел. Никуда он не полез и ничего не почувствовал. Он — не такой. А чтоб вы увидели, какой он, я вам прочитаю несколько строк из «Литературной газеты»:
Петр Андреевич Леонтьев был заместителем председателя революционного трибунала Сибири. В огневые годы гражданской войны Леонтьев стоял на страже революционного дела.
А потом — жизнь Леонтьева пошла по-другому… Не стало порыва, страсти борьбы… Леонтьев растерял самого себя, собственную свою жизнь… Судьба Леонтьева — это история утраты человеком цельности. Жизнь и гибель Леонтьева — история несостоявшегося движения и цельности.
Собеседник усмехнулся.
— Вот вам и панихида, которую отслужила «Литературная газета» по бывшему председателю революционного трибунала не Вяземского уезда, а Сибири, на территории которой можно разместить полторы Австралии. Пролиты слезы. Был, дескать, великий чекист! А чем кончил? Отвернулся от идеи, растерял, видите ли, самого себя и, как гениально сообщила в своем романе соцреалистка Ганина «пристрастился к сливочной помадке»..
«Сладкая помадка вместо драмы, — подумал Автор, — без крушения и без терзаний. Так себе: муха… Мухе всё равно: раньше — трупы, теперь — помадка».
Это сравнение заставило Автора вернуться к прошлому и рассказать —
Как Решков оказался на распутье и как возник Атаманчик
С тяжелой сосредоточенностью уже сильно охмелевшего, смотрел Решков на полупустую бутылку с водкой. Казалось, он не слышал и не замечал сидящего рядом дряхлеющего корректора, ставшего частым гостем в этой богато обставленной квартире.
И действительно, среди старинной мебели, около солидного шкафа с дорогими книгами, на отлично навощенном паркете — Кулибин выглядел чужим и лишним. В особенности не к месту были его потертый, с обшарпанными рукавами пиджак и грубые ботинки, давно нуждающиеся в ремонте.
Но он был нужен Решкову, как необходима палка слепцу. Для опоры.
Об этом часто думал Решков, стараясь разобраться, почему так дорог ему этот осколок мира, подлежащего уничтожению.
Вот и сейчас, после робкой просьбы Кулибина «Не надо больше пить», Решков совершенно отчетливо представил себе приближение той минуты, когда вокруг него будет пустота.
Это уже было распутье. Растерявшийся Решков не знал, куда двигаться. Без любви и привязанности к самой жизни, он без сожаления перемещался куда-то в сторону, всё дальше и дальше от тех, кого совсем недавно считал своими. Окончательный разрыв еще не произошел, но что он приближается, в этом был уверен Решков.
Вызывало ли это тревогу? Нет, он даже испытывал легкую радость, что между ним и теми увеличивается расстояние, которое уже ничто не заполнит.
Чувство расстояния и заставило его оторвать взгляд от бутылки и посмотреть на Кулибина.
— Скажите, Владимир Борисович, — спросил Решков, — бывает ли с вами… ну, такое… вот вы оказываетесь в пустоте… в отрешенности от людей, среди которых вы жи вете… или вынуждены жить?…
Кулибин не ответил. По тому, как он задумчиво разглядывал свои руки, было видно, что этот вопрос встревожил его своей загадочностью.
— Ага! — пьяно усмехнувшись воскликнул Решков. — Значит — что же? Значит: живи в своей пустоте. В одиночке. Так, что ли? Остальные… и вы в том числе… вы другие… вы люди не такие… вы…