Молчащий
Шрифт:
— Куда он ушёл, мама?
— К людям.
— Зачем?
— Хочет, чтобы у тебя на свадьбе было мясо. Тут недалеко есть богатое стойбище оленных людей. Если там дадут хоть маленько мяса, он потом отнесёт туда много рыбы. Пойдём в чум, не смотри вслед уходящему, не прощайся, придёт.
Мать в тот вечер была особенно ласкова и добра. Она надела на Едэйне свою праздничную ягушку, которую берегла пуще глаза. За шкуру для неё отдали столько юрика, что и не скажешь.
— Дарю тебе, дочка, — с гордостью проговорила мать, поглаживая на подоле белую полоску, она нравилась ей больше самой ягушки.
— Как мне? Тебе самой нужна, мама.
— Помолчи, дочка. Я
Потом вплела в длинные волосы Едэйне старинные медные украшения, достала шапку, которая была, правда, не новая — шерсть кое-где свалялась и облезла,— но мать осталась довольна.
— Скоро за тобой придут, и моя дочь одета хорошо, — говорила она, поправляя украшения в косах. — Тебе уже много лет, ты должна выйти замуж.
Едэйне очень хотелось коснуться рукой волос матери, погладить их. Мать никогда не была такой счастливой. Сейчас и голос у неё особенный. Тёплый, задумчивый. Конечно, ей радостно, ведь дочь станет хозяйкой чума и у неё появятся свой очаг, свои дети. Едэйне не решилась спросить, кто и когда придёт. Сердце говорило, что мужем будет юноша с чёрными глазами: крепкий, сильный и, наверное, удачливый. Это неплохо. Муж добудет много диких оленей, из их шкур можно будет сшить матери новую ягушку, лучше и красивей этой, подаренной.
Вечером мать и дочь не могли уснуть. Волновались, понимая, что это последняя ночь Едэйне в их ветхом чуме. Мать останется в нём одна, когда отец на охоту или, как теперь, по делам уйдёт. Едэйне чуть не плакала, но держалась: впереди новая жизнь, и нельзя её встречать слезами.
Через мукаданзи залетали в чум светлые большие снежинки; они медленно кружились и исчезали, опускаясь почему-то лишь туда, где дрожал воздух над ещё не погасшим костром.
В основании шеста, у самой головы, что-то неприятно заскрипело.
— Что это, мама?— Едэйне невольно пододвинулась к ней. — Это Харбцо?
Мать помолчала, прислушиваясь к шуму ветра, потом вздохнула и сказала печально:
— Это, дочь, нехорошее. Скоро ты будешь жить своей семьёй, своим чумом. Никогда в жизни не вставай и не ищи то, что сейчас скрипит.
— Почему?
— Нельзя. Харбцо недобрый, хотя и мудрый. Он живёт на земле давно, чтобы отнимать у людей рассудок. Слышишь, как скрипит, будто песню поёт. Это он заманивает, обмануть хочет... Старые люди рассказывают: один человек жил с семьёй, охотничал. Пришёл однажды домой усталый и злой; даже зайца не принёс, а мяса в чуме нет. Ночью слышит, скрипит что-то, как у нас сейчас, будто зовёт на разговор. Человек долго слушал, уснуть не мог, потом разозлился, схватил свой острый топор и начал рубить землю и шесты в том углу, где скрипело. Всё затихло, и он лёг. Уже засыпать начал, вдруг снова слышит: в другом углу заскрипело, да ещё сильней, чем прежде. Он давай там рубить. Потом — по всему чуму. Утром оказалось, что человек тот зарубил жену и детей. Это Харбцо отнял у него ум. Его надо бояться, Едэйне. Ты слышишь? — Совсем не об этом хотела рассказать мать дочери — не о Харбцо, а том, как тяжело ей будет на первых порах в чужом стойбище. Но не решилась — зачем? Сама увидит...
— Ты слышишь? — повторила тихо.
— Слышу, мама.
Едэйне вздохнула. Ей подумалось, что, когда она покинет родной чум, Харбцо придёт к матери и возьмёт её рассудок. Уткнувшись носом в тёплую шерсть ягушки, Едэйне закрыла уши ладонями, чтобы не слышать скрипа, который раздавался теперь в другой половине чума.
Утром отец не вернулся. Не пришёл он и к вечеру. Мать не суетилась, не выходила встречать. Она сидела в своём углу и штопала ягушку.
Пальцы её двигались быстрей, чем обычно, но жилка ложилась ровным гладким швом. На вопрос дочери, почему так долго нет отца, спокойно ответила:— Придёт... Как же мы без него?
Вечером сварили не юрик, а немного мяса, тоже высушенного на солнце. Съели по небольшому кусочку, а остальное мать опустила в кожаный мешочек и положила его между полозьев священной нарты. Она задабривала идолов, чтобы те помогли отцу, если ему трудно, защитили, если грозит беда.
Снова наступила ночь. Чуть буранило. Луна перебегала от туче к туче, иногда надолго пропадала, и в чуме становилось темно. Мать сидела у костра, сжав голову ладонями.
Ма...
Мать подняла серое, усталое лицо.
— Ты не сиди так, мама. Ложись, поспи.
Та не ответила. Смотрела пристально в костёр: почему огонь никогда не говорит человеческим голосом? Ведь что-то плохое он знал уже вчера; вон сколько у него языков, хотя бы один из них мог сказать словами людей.
Женщина склонилась ниже, пристально вглядываясь в пламя и прислушиваясь к его шороху-шёпоту, но огонь ничего не объяснил ей.
Была уже полночь, когда мать с дочерью оделись и вышли. Метель занесла лыжню отца, но мать знала дорогу и не боялась сбиться с пути. Едэйне шла по её следам, стараясь ступать шаг в шаг, не обращая внимания на то, что кисы уже полны снега и мороз вполз под ягушку.
Брели они долго, не раз останавливались. Луна всё бежала за их спиной. Когда тучи закрывали её, казалось, что она зловеще подмигивает, будто знает какую-то чёрную тайну.
Наконец вышли к небольшому круглому озеру. Едэйне его помнила. Летом здесь ловили рыбу, и доброе озеро никогда не скупилось, не обижало людей.
Мать свернула на лёд — там было легче идти; ноги не вязли в снегу. В нескольких метрах от берега она остановилась и повернула к дочери испуганное лицо:
— Смотри...
На середине озера чернела неподвижная точка. Мать и Едэйне замерли, пытаясь уловить какой-нибудь звук. Нет, вокруг было тихо; только иногда под ногами потрескивал от мороза лёд, и этот звук казался в безмолвном пространстве человеческим стоном.
Мать рванулась вперёд. Упала и слабо вскрикнула, долго не могла подняться. Испуганная скорей её голосом, чем недобрым предчувствием, Едэйне бросилась к ней.
Мать стояла уже на коленях, и перед ней, на льду, лежал человек, запорошенный снегом. Головы его не было видно: малица была снята и прикрывала лицо и половину груди. Рядом валялся разорванный пустой мешок.
Женщина не шевелилась. Она видела только кисы, которые сама когда-то сшила. Вот здесь не хватило сукна — у проезжей богатой купчихи удалось выменять на юрик совсем немного, а тут, у самой подошвы, шерсть не подобрана по цвету. Его кисы, мужа.
Не поднимаясь, мать подползла поближе, притронулась рукой к застывшим ногам, закричала. Вопль её поглотил сильный треск льда. Дочь упала на мать, прикрыв её своим телом, затихла.
Очнувшись, увидела небо, чёрное, высокое, и в нём, словно прорубь, светлое пятно луны.
Мать не плакала уже, не кричала. Казалось, она равнодушно ждала ещё чего-то худшего. Выражение её лица было таким, будто женщина знала, что сейчас кто-то сзади ударит по голове топором, и она ждала этого удара. Увидев, что Едэйне очнулась и поднялась, не выразила ни удивления, ни радости.
— Ма... Ма...
Мать не слушала. Она смотрела на кисы умершего, на то место, где была плохо подобрана шерсть, и упрекала себя, что не заметила этого раньше: муж ходил в них среди людей, и ему, конечно, было стыдно.