Моление о Мирелле
Шрифт:
— Да уж богатырь хоть куда, смотри, заделал щенка коммуняцкого.
— Тут не особо надсадишься мужиком покруче тебя стать, вывороток немецкой подстилки!
— Ну и жизнь говенная пошла…
— Спасибочки тебе с дружками…
— Свинья даже от пули не дохнет!
— Ах так? Попытаем еще, кто от чего мрет, вот только товарищ Тольятти власть возьмет!
Грохот, жгучие проклятия и паскудный смешок означали, что Джуглио метнул кастрюлей. Шваркнула дверь — Лаура оставила поле брани. Разрывы снарядов указывали на использование кухонного инвентаря нетрадиционным способом. Я задвинул кнопку обратно.
Задвинул — и обнаружил, что все-все трубки ощерились молча. Ни звука! Мы — Касадео — Довери — Фуско, — исчез даже храп Коппи.
Вперившись взглядом в орган, я внезапно понял, что же он такое. Это Мозг Зингони! Я давай скорее запихивать все кнопочки обратно. Мозг хранил угрюмое молчание. Что же я сделал не так? Ой, знаю. Я игрался. Злоупотребил. Я оскорбил Мозг. Сделал ему больно, может, даже нарушил священные правила? Господи, какими жуткими наказаниями это может обернуться! Еще повезет, если я выберусь отсюда живым! Понурив голову, я стоял истуканом, надеялся и молил Мозг Зингони — Бога Зингони? — поверить, что я все понял, что мне стыдно, что я никогда больше не буду так делать. Я отвесил ему глубокий мушкетерский поклон и задом попятился вон. Перочинным ножичком запер дверь.
Ковыляя вниз по лестнице, я дал себе слово вернуться туда сегодня же вечером.
Ну и раздрай! С верхней площадки лестницы я обозревал холл.
Собрались все: мама с Ниной на руках и Малышом, синьора Касадео, теребящая в руках шитье, синьора Фуско, поскуливающая на пару со своим псом, Анна-Мария, пытающаяся успокоить синьору Трукко, плачущую в голос, госпожи Маленоцци и Краузер, их просто трясет, синьор Довери, все вставляющий и вставляющий монокль в глаз, вцепившаяся в мужа синьора Довери, синьор Коппи с дергающейся сигаретой в уголке рта и — на заднем плане — Лаура. Постояльцы сгрудились вокруг госпожи Зингони. Она взгромоздилась на одну из вделанных в стену мраморных скамеек и черной птицей нависла над толпой. Все кричат. Громче всех Коппи, он совершенно лилового цвета, из его речи нельзя понять ни слова. Зато у него на губах выступила пена, он все время тычет пальцем в Лауру, но никто не обращает на них внимания — все орут свое. Только мама и Анна-Мария молчат и беспомощно переглядываются. «Но я даю вам честное слово!» — попробовала синьора Зингони перекричать этот птичий гомон. Ее голос врезался в вихрь воплей и ухнул в нем — точно как делало радио у нас на чердаке, когда я был ребенком. Ни сном ни духом — милые мои гости — выдумки суеверных старушек — огни Святого Эльма — нет, нет. — И, вдруг озверев, не похожая на себя, с окаменевшим лицом, оскаленными зубами и взлохмаченной прической, с очкам на цепочке, отплясывающими истеричную пляску на горельефе мощной груди, выпростав из кружевных манжет длинные белые руки и взвинтив громкость голоса до корежащего горло барьера и став от этого сантиметров на двадцать выше, синьора Зингони завопила: — Ну и уезжайте, проваливайте, все, все, ищите себе другое место! У меня закрывается. Ясно вам, закрыто! Пансионата Зингони больше нет. Он закрылся. К вечеру я выпишу все счета, а утром — уматывайте, вон, вон!
Она прорубила себе дорогу в толпе. Так пнула Коппи, что у него изо рта выпала сигарета. Хозяйка в секунду оказалась у себя и хлопнула дверью. В холле со страшным грохотом упала на пол какая-то булавка синьоры Касадео.
По едва освещенной лестнице, со своей миниатюрной женой в обозе, поднимается Касадео. Вид у него конченый, один глаз обычный, а другой, за моноклем, вспучен. Увидев меня, он замер с поднятой в шаге ногой и разинутым ртом. Потом лицо его скособочилось, очевидно изобразив дружескую улыбку. Мы оба глянули вниз, на сходку, гоношившуюся, как муравейник. Касадео в ужасе покачал головой и споро засеменил дальше. Я тоже ретировался. Последнее, что я увидел, — мама стучится к синьоре Зингони.
Чуть погодя объявился Малыш. Я лежал на спине, заложив руки за голову. Он тут же прыгнул в изножье, проворно наклонился вперед — ни дать ни взять белка. Я хотел
спросить, чем он так взволнован, но передумал. Что бы ни случилось, решил я, буду от всего отказываться, внаглую. Ничего не знаю, ничего не понимаю, не слышал ни звука — и вообще, запрет на разговоры еще в силе.— Где ты был? — зашептал Малыш. Не успел я решить, вступать ли мне в разговор, как он уже понесся дальше: — Ты тоже слышал?
— Что? — вывел я затверженно, но тут взыграло желание позадаваться. — Ах, это, — бросил я безучастно и весь взмок.
— Все, все — слышали, — ликовал Малыш. — И ты тоже. А как по-твоему, что это было?
— Хм, — выпутался я. — Не знаю, может, это…
Что сказать, я даже не знаю, что они слышали, тут нельзя спешить, а вдруг я прослушал куда больше всех? А может, рассказать Малышу правду? Я уже видел, как мы рядышком сидим наверху, припав ухом к трубкам, — но нет, это неразумно опасно. Малыш еще слишком мал, вдруг он не утерпит или испугается и выболтает! И потом, положа руку на сердце, мы можем поссориться, а тогда…
— Никто ничего не понимает, даже ты, — заключил он с восторгом. — Воображала. Может, это привидение или предзнаменование, а может, дом вот-вот рухнет и мы все умрем…
От всех этих ужасов глаза Малыша совершенно остекленели.
— Правда, ужасно, Фредрик? — прошептал он.
Я кивнул nonchalahf. И предложил:
— Хочешь — ложись ночью со мной. Я-то не боюсь.
Тогда я как-то не сообразил, что странное щекотание в животе было сочившимся капельками страхом. Ведь что теперь? Все должны съехать. А если мы останемся, дом будет преследовать меня за то, что я узнал его тайну?
Спокойствие, приказал я себе. Если бы Мозг собирался мстить, я бы сроду не выбрался оттуда живым. Я добавил во взгляд стали.
— Я полагаю, дом хотел сказать, что ему надоел весь этот вечный гвалт. Ему надоело хранить чужие тайны. Вот он и решил поябедничать.
Малыш поднял на меня небесно-голубые глаза. С издевкой. Одно дело — привидения, на худой конец предзнаменования, а мстящий дом — это совсем другая история. Не вздумайте подсовывать ее Малышу!
Ну погоди, дурачок, решил я, я тебя так испугаю, что станет не до игрушек!
В коридоре послышались голоса, потом распахнулась дверь. Ввалились мама с Ниной, il awocato, Анна-Мария и отец в распахнутом пальто и полном замешательстве.
— Мальчики, марш на улицу играть, — зашумел он, увидав нас.
— Ой, пусть останутся, — пропела Анна-Мария с улыбкой. Кажется, жизнерадостность не покинула ее даже сейчас. Она помахала нам ручкой так, что у меня свело живот.
— Что вы говорите, синьора? — желал знать il awocato. Войдя, он сразу устроился у окна и принялся до снежной белизны натирать платком монокль.
— Одну секундочку, — вмешался отец. — Нельзя ли сначала узнать, что произошло, буквально в двух словах. Я прихожу домой и застаю разброд, восстание, невесть что!
— Тут случилось то, — сказала мама, спуская Нину с рук, — что какое-то время мы — все в доме — отчетливо слышали, что говорилось в других комнатах: рядом, наверху, в подвале — ну всюду! И плюс к тому нас, вследствие естественно возникшего возмущения, вытурили из пансионата всех скопом. Синьора Зингони закрывает его с завтрашнего дня.
Отец запустил пальцы в волосы, его замешательство достигло критической отметки:
— Ну что ты такое говоришь!
— Чистая правда. Я слышала — здесь, в комнате, — все, что творилось у других, правда совсем недолго, то есть кухню было слышно дольше…
Анна-Мария с восторгом закивала, и по комнате разлетелся смех.
— Прошу прощения, синьора, но я не вижу в этой ситуации ничего смешного, — отвесил механически поклон il awocato, сел на место и продолжил драить монокль. — Мы находимся в крайне затруднительном положении. Что касается господина Джуглио, то он un tres inagreable, c’est a dire un moves personnage, но, к сожалению, сейчас мы обсуждаем совершенно иную проблему.