Молодость
Шрифт:
«Вот и готово, — подумал Огрехов, не упускавший из виду приготовлений земляка. — Сразу зарядил пять смертей… А мне и одной довольно!»
И вдруг, не ожидая вопросов, начал рассказывать всю правду. Рассказывал долго, уронив голову на руки, иногда всхлипывая и замирая в неизбывной тоске.
Севастьян стоял, прямой и бледный, не перебивая. Сильные руки его, с короткими и толстыми пальцами, умевшими ловко месить тесто и выделывать всевозможные бублики и калачи (до войны он работал пекарем в Орле), нервно подрагивали на ствольной накладке винтовки.
— Слышь,
Эта просьба вывела Севастьяна из оцепенения. Багровый и страшный, он сорвался с места, острие четырехгранного штыка сверкнуло перед рыжей огреховской бородой.
— А-а, землячок… Порадовал новостями! Ясно, за какой «солью» идешь… Отблагодарил революцию, пес шелудивый!
— Да разве ж я по умыслу…
— Молчи! Горя народного тебе мало? Контра об этом позаботилась! Оглянись, увидишь! Немцы лезут к Дону! Англичане сидят в Мурманске, захватили Баку! Японцы с американцами отгрызли Дальний Восток! Рвут нашу землю на куски! Им нужны мятежи, убийства вождей… На днях стреляли в Ленина!
Огрехов, сидевший покорно и тупо, вздрогнул. Шатаясь, поднялся. Глаза его расширились, лицо посерело.
— Стой… как можно — в Ленина? — прошептал он едва слышно.
Мысли о себе, о собственной гибели отлетели прочь. Непомерно тяжкое надвинулось, придавило сердце—не дохнуть. Крепко запомнил Огрехов тот день, когда с газетной фотографии взглянули на него чуть прищуренные глаза в мелких добродушных морщинках, разбегающихся к вискам; а рядом — декрет о земле… да, декрет о развеянных в прах мужичьих оковах!
Севастьян внезапно умолк и высунулся из теплушки. И тут отчетливо ударили на станции два-три залпа, донесся конский топот и лихой казачий визг…
— В ружье! — кричал кто-то, пробегая мимо вагонов. Пальба и дикое неистовство летящей лавы слились в общий стон. Вдоль насыпи проскакал на резвом дончаке Антон Семенихин, отстреливаясь из маузера. За ним гнались всадники, распластавшись на гривах коней; чубатые, мелькали красными околышами фуражек и широкими лампасами, секли воздух искрящимися клинками.
Севастьян выстрелил в переднего казака, но промахнулся. Тот рванул коня прямо на теплушку, свистнул шашкой. Выронив винтовку, Севастьян опрокинулся навзничь. Казак ощерился. Натянул повод, собираясь мчаться дальше. Но из дверей теплушки кинулся на него рыжебородый мужик, сшиб с седла…
Красноармейцы говорили потом, что Огрехов подобрал Севастьянову винтовку и, все больше свирепея, дрался с налетевшими казаками. Сам же он ничего не помнил. Только во рту пересохло, и левое плечо горело, и рука почему-то не слушалась.
Когда бой утих, санитары перевязали раненого Огрехова. Он посмотрел на окружающих воинов, на изрубленную, с погнутым штыком винтовку, которую продолжал держать в руках. Рядом на носилках лежал без сознания Севастьян.
Подошел Антон Семенихин.
Сухой и подвижный, он уже не казался таким начальственно-строгим, как на коне. Покрутил черный ус:— Извини, брат, за чужого тебя принял… Это бывает!
Огрехов тягостно вздохнул.
Глава восьмая
Осень пришла рано.
Проливные дожди начались еще в августе, и скоро дорожная грязь стала непролазной. Холодное и тусклое солнце все реже показывалось в просветах черных туч, низко проносившихся над землей. Ветер гнул мокрые стволы деревьев и срывал не успевшую пожелтеть листву.
В один из этих серых неласковых дней Николка привел Настю домой. Выполняя строгий наказ Степана, уехавшего в Питер по неотложным делам, он сам нес от больницы новорожденную, завернутую в синее байковое одеяльце, и старался, чтобы косые брызги дождя не попали на ее пухленькое оранжевое личико.
— Ну, вот и наш табор, — подражая старшему брату, говорил мальчуган, входя в общежитие для уездных работников. — Хоть и шумно, а спать спокойнее — кругом свои люди!
Комната, отведенная председателю уездного исполкома, была просторной, с окнами на улицу и с маленьким балкончиком. Степан и Николка, готовясь к новоселью, хлопотливо передвигали из угла в угол кровать, стол, массивный диван с рыжей кожей и разрозненные стулья. Скребли, мыли, чистили помещение, стараясь придать ему домашний уют.
Но сейчас одного женского взгляда оказалось достаточно, чтобы понять всю убогость обстановки, где придется жить, варить неведомо на чем пищу, купать крошечную Машу и ухаживать за ней.
— Нет, подожди, — сказала Настя, когда Николка хотел положить ребенка в детскую кроватку. И, осторожно устроив девочку прямо на столе, взялась энергично расставлять мебель по-своему.
— Эх, цветов-то я забыл принести, — оправдывался Николка. — Так можно ее теперь разбудить?
— Зачем? Пусть спит, не трогай.
Настя отошла к окну и постояла там, делая вид, что смотрит на улицу. Однако глаза ее ничего не видели. Сдвинув брови, она думала о будущем, которое начиналось среди этих чужих вещей, о своих мечтах и тяжкой судьбе…
— Хочется жить домом, а занимаемся домодельщиной, — опять словами Степана сказал паренек, угадав Настины мысли.
— Да я ничего… Просто не привыкла. Не знаешь, что и как тут делается.
— Привыкнешь!
Николка исчез, и вскоре из коридора донеслись его торопливые шаги.
— Принес! — он распахнул дверь и закружился по комнате с целым снопом темно-бордовых георгинов.
Веснушчатое лицо мальчишки горело победным огнем, из растоптанных сапог, донашиваемых со Степановой ноги, выжималась жижа.
Не слушая больше благоразумных доводов, Николка разбудил Машу. Он был в восторге от девочки, озиравшейся с какой-то недетской серьезностью. Начал агукать и приплясывать. Маша строго обводила комнату ни на чем не задерживающимся взглядом, но вдруг, открыв улыбкой пустой ротик, издала радостный звук.