Молодой человек
Шрифт:
— А что ты, Френк, читаешь?
— Книгу.
— Какую книгу?
— Книгу.
— С тобой договоришься! — Учитель подходил к парте и брал книгу в руки. — А ты ее понимаешь?
— Понимаю.
— Ну, читай, но только не на уроке.
Френк несколько минут глядел на учителя, но потом снова опускал глаза в книгу.
Теперь Френк выписывал «Полиглот» и все, какие есть на свете, проспекты и самоучители: как научиться фотографии, стенографии, игре на гармони, игре на балалайке, и ораторскому искусству, и слепому методу печатания на машинке, и даже разговору глухонемых. Но у него не было ни фотоаппарата, ни гармони,
3. Вечером
На тихом крылечке горела лампа. Свет ее падал на цветущие кусты роз, и белые, алые, желтые, чайные — все они теперь были одного, голубого цвета. А там, дальше, был сад. Темный сад шумел таинственно, и казалось, под светом звезд в нем совершалось что-то удивительное.
Ветер приносил лепестки, такие легкие, эфемерные… Или это были ночные мотыльки? Они вились вокруг лампы и улетали в мир ночи, и на смену им прилетали новые. Что влекло их? Завораживало пламя, или, может, они хотели узнать, что это такое — жужжащее, огненное, и, облетая вокруг лампы, как вокруг планеты, вдруг с размаху ударялись о стекло и падали мертвые, со звездной пылью на обожженных крылышках.
— Господи! Куда и зачем ты поедешь? — снова спросила мама.
Я молчал, а она долго смотрела на меня, как бы привыкая к мысли об отъезде, как бы прощаясь со мною.
Не я первый уезжал из этого дома. Не я открывал этот путь.
Помнится, давным-давно, когда я был совсем маленьким мальчиком, однажды ночью уезжала старшая сестра — худенькая, желтая, наголо остриженная после тифа, похожая на хлопчика.
На печи насушили черных сухарей, и в зеленый чемодан, на самое дно, словно жемчуг, положили несколько кусков рафинада.
В ту темную, непроглядную ночь, когда шел дождь, когда на улице кричали «кто идет?», и где-то стреляли, и где-то пылал пожар, мы пешком шли на вокзал.
Гудение перрона, заросшие, дремучие дядьки в дегтярных сапогах, стонущие под кулями, из которых струилась мука или пшено, и жирные, визгливые, закутанные в платки бабы, прижимающие, как дитятко, к груди зеленые бутыли керосина или самогона, с огромными мешками, которые тоже казались живыми мешочницами, а может, и были ими, только оборотились на всякий случай мешками.
Все это галдело, кричало: «Караул! Ратуйте!», визжало, царапалось и, отталкивая друг друга, старалось продвинуться вперед, ухватиться за поручни вагонов, лезло в окна, облепило, как мухи, со всех сторон вагоны — на крышах, в тамбурах, в окнах, на привязанных к вагону досках в виде малярной люльки.
Устроившись, тотчас же начинали резать хлеб и сало, колупать крутые яйца, жевать, и грызть, и запивать молоком из больших бутылей, дымить цигарками, хохотать над всем на свете и особенно над теми, которые остались там, внизу, на земле.
— Аврал!
Кто-то высокий, сильный, грудь — в патронташах, поднял сестренку на руки, и она по плечам, как по доброй лестнице, поднималась все выше и выше, пока кто-то не подхватил ее и усадил на крышу вагона.
Играла гармонь. Пели «Яблочко».
И все покрывал хриплый, усталый рев паровоза, грохот расходившихся вагонов, ветер движения, ветер времени.
…А потом в жаркий, пыльный полдень уезжал
брат. Парень в линялой буденовке и велосипедных крагах накрепко перепоясался военным ремнем, прицепив старую, пустую, растерзанную кобуру, и, нахлобучив буденовку, сказал:— Ну, поехал.
И ушел пешком, один, по крапиве, по пустырю, мимо старых фиолетовых будяков, и долго-долго маячила буденовка за подсолнухами Курсового поля.
Паровозы пели нежными голосами, пели, как девушки.
Потом от него приходили издалека письма, письма с хрустящим песком, пахнущие сказочными плодами, со звучными словами: «Кушка», «басмач»…
И больше его никто и никогда не видел.
Но ко всему этому привыкли. А я был самый младший. Никто не думал, что и я могу уехать так скоро, так невыносимо скоро, и я скажу: «Я уезжаю».
Пришел Фунтиков, въедливый, заносчивый старичок с философическим лбом, очень любивший сладкий чай и беседы на темы мировой политики.
— Ну, дождался-таки, Чжан Цзо-лин? — закричал Фунтиков еще от порога.
Много лет его коньком был Ратенау. «Ну что, убили-таки Ратенау?» — спрашивал он при встрече. «Убили», — отвечали ему. «А что я вам говорил?» И хотя он этого никогда не говорил, но уходил с видом победителя, пророка и ясновидца. И в своем собственном мнении и во мнении других он был знатоком международных перипетий.
Теперь его коньком был Чжан Цзо-лин.
— Ох и не хотел бы я быть на месте Чжан Цзо-лина! — сказал Фунтиков, усаживаясь за стол и принимая от мамы чашку чая, и долго крутил головой, как бы отказываясь от роковой судьбы Чжан Цзо-лина.
— Что будет, что будет? — сказала мама. Она всегда так откликалась на все международные события.
— И в такое время ты задумал ехать, — сказал Фунтиков, словно между пиковым положением Чжан Цзо-лина и моим предстоящим отъездом была прямая связь.
— Желает в большой город, — ответила за меня мама.
— А что, в маленьком уже жить нельзя? — спросил Фунтиков, взял в зубы кусок сахара и спокойно, с удовольствием стал пить чай.
Допив до дна, он спросил:
— И почему в наше время никто не уезжал? Помните, чтобы в наше время кто-нибудь уезжал, кроме байструков?
— В наше время нет, в ихнее — да. У каждого свое время, — примирительно ответила мама.
— Нет, никому даже и в голову не приходило уезжать, — говорил Фунтиков. — Люди рождались, сосали соску, учили азбуку, таблицу умножения и еще что-то нужное и совсем ненужное, а потом что они делали? — Фунтиков, задав вопрос, осторожно подставил под кран самовара стакан, налил его до краев и лишь после этого продолжал: — Потом они женились, пили по вечерам чай с вареньем — малиновым или вишневым, если бог послал, а если нет, то и без варенья было хорошо, с селедкой пили чай, но жили там, на той же улице, где сосали соску. А теперь им нужно ехать туда, где другие сосут соску. В чем дело? Вы можете мне объяснить?
Не дожидаясь ответа, Фунтиков взял в зубы кусок сахара и принялся за второй стакан.
Снова стало тихо.
— Нет, нет, — сказал Фунтиков, допив и этот стакан. — Я бы на вашем месте его не пустил.
— Как же можно его не пустить, когда он хочет уехать, — сказала мама.
— Мало ли что он хочет! А завтра он захочет зарезать человека, так вы ему нож дадите?
— Но ведь другие едут?
— Мало ли что другие едут, другие начнут дома поджигать, так вы и ему спички дадите?