Молодой Верди. Рождение оперы
Шрифт:
Толпа заметно редела. Там, где только что стояла карета, спокойно разгуливали голуби. На соборной колокольне пробило два. Люди возвращались к привычным делам и заботам, но по пути многие все еще продолжали говорить о маэстро.
Одни говорили, что Верди ждет в Милане бесспорный триумф. Года не пройдет, как его имя прогремит по всей стране, вот увидите. Другие под большим секретом передавали друг другу, что первая написанная маэстро опера «Оберто» принята знаменитым импресарио Мерелли и будет поставлена в театре Ла Скала.
Но клерикалы, враги Верди и филармонической партии — они пришли воочию убедиться в том, что маэстро уехал, — усмехались недоброй усмешкой. «Не будем торопиться. Поживем, увидим». И выражение лица у них было такое, точно они уже видят композитора развенчанным и посрамленным.
Лауро Контарди шел домой. Он
Какое торжество для клерикалов, для церковного совета, для настоятеля собора, каноника дона Габелли. Лауро мысленно представил себе каноника, его лоснящуюся рожу с пустым черным ртом, его заплывшие жиром глазки, его желтые, точно водянкой раздутые руки, умильно сложенные на круглом, трясущемся от беззвучного смеха брюхе. Лауро казалось, что он слышит голос каноника, высокий и бесстрастный, как у старого кастрата:
— Ну, где же ваш гениальный композитор? А? Где он, этот композитор, который подымал на органе целые бури и своей нечестивой музыкой превращал храм божий в театр? Где он, этот maestro di musica, причинивший столько неприятностей церковному совету? Я вас спрашиваю, где он?
И так как каноник вряд ли будет дожидаться, чтобы ему ответили, он сразу же приступит к поучению.
Он, конечно, скажет, что теперь настало наконец для жителей города время признать свои заблуждения. Ибо каждому должно быть ясно, что в Милане лучше разбираются в музыке, чем в маленьком провинциальном городке, и лучше умеют определить, какая музыка хороша и какая никуда не годится. К оценке высокопросвещенной миланской публики, к суждениям, высказанным в Милане, обязан прислушаться всякий. И уж конечно Дон Габелли призовет на помощь всю силу своего цветистого красноречия, чтобы убедить своих слушателей в справедливости приговора, произнесенного в Милане. И Лауро Контарди подумал, что это удастся подлому иезуиту. Он хитер и неглуп. И он знает свою паству. Он знает, как воздействовать на малодушных и трусливых, на слабовольных и запуганных. Он не побрезгует никакими средствами и пустит в ход любые аргументы. Разве не намекал он уже и раньше на то, что во всех семейных несчастьях, обрушившихся на молодого композитора, он видит перст божий, карающую божью десницу? Что же скажет он теперь? Какие доводы и аргументы найдет он, чтобы унизить Верди как композитора и опорочить его как человека?
Лауро Контарди сжал кулаки и застонал от бессильной ярости. Кровь бросилась ему в голову. Лицо его побагровело. Он пришел домой в состоянии крайнего возбуждения, задыхающийся, с трясущимися руками. Он сел ужинать, но есть почти не мог.
Старая Перпетуя сгорала от любопытства: «С чего бы это так расстроился синьор?» У нее чесался язык, так хотелось спросить, что с ним. Но она знала, что он не скажет и все придумывала, как бы все-таки узнать, отчего он так расстроился. Подавая ужин, она преувеличенно хлопотала, суетилась и вертелась вокруг стола. И даже один раз сделала вид, как будто ей послышалось, что он обратился к ней: «Что вы сказали, синьор? Простите, я не расслышала», — хотя отлично знала, что он ничего не говорил.
Свеча догорела. В комнате стало темно. Перпетуя подала хозяину кофе и принесла новую свечу. Но он сказал: «Не надо», — и ей пришлось уйти. Он продолжал сидеть за столом, пил кофе и курил, курил, не переставая, одну папиросу за другой.
Перпетуя мыла посуду и прислушивалась, но ее не звали. Она не могла дольше пребывать в неведении, оставила тарелки в воде, вытерла руки и решительно вошла в столовую. Было совсем темно, и она видела только красный огонек папиросы. Он то вспыхивал, то потухал, как догорающий уголек в камине.
— Синьор напрасно сидит в темноте, — сказала Перпетуя, — темнота — дурная советчица, говорят старые люди. Она нагоняет на душу печаль. А синьор и так печален и огорчен, я уж вижу. Не заварить ли синьору липового цвета? Дон Винченцо, мой прежний хозяин, господь да упокоит его душу, — Перпетуя перекрестилась, — очень любил липовый цвет. Я, бывало, частенько заваривала ему. Он прибавлял туда несколько капель снадобья из такой пузатенькой бутылочки, она стояла у него под ключом, в шкапчике возле кровати, и ключ он всегда держал при себе, он не расставался с этим ключом, он носил его на цепочке на
руке, вместе с четками. Аромат от этого снадобья распространялся на всю комнату, что-то необыкновенное, какое-то райское благовоние. Я думаю, это были чудотворные капли. Дон Винченцо, царство ему небесное, очень любил липовый цвет с этими каплями. Жаль, я не знаю, что это было, я бы посоветовала синьору. Дон Винченцо выпьет, бывало, и скажет: «Перпетуя, налей мне еще. Это разгоняет тоску, это веселит сердце, это согревает душу, это божий дар, Перпетуя». И я отвечала ему: «Да, падре». Он не гнушался беседовать со мной, святой был человек.Лауро Контарди молчал и курил. Перпетуя не унималась:
— Или, может быть, позвать цирюльника? Он поставит синьору пиявки, это очень хорошо помогает. Пиявки облегчают сердце, отсасывают от него кровь. А что нужно огорченному сердцу? Облегчить его, оттянуть от него кровь.
Огонек папиросы прочертил в воздухе светящуюся параболу и погас.
— Замолчи, старая перечница!
Перпетуя обиженно фыркнула и шмыгнула за дверь. Старая перечница! Никогда дон Винченцо не называл ее перечницей. Да еще старой перечницей! Вот еще!
Лауро Контарди пошел в комнату, служившей ему одновременно и спальней и рабочим кабинетом. Тщательно запер дверь, вынул из замка ключ и аккуратно заткнул бумагой замочную скважину. Потом засветил высокую желтоватую свечу и сел в кресло к столу.
На кухне Перпетуя гремела посудой. Можно было подумать, что она с ней воюет. Право, это была настоящая война. Можно было удивляться, как это она еще ничего не расколотила. Она швыряла чашки и тарелки в стенной шкаф безо всякой осторожности. Подумаешь тоже, посуда! Бог с ней совсем, с посудой! Что такое сказал хозяин? Старая перечница! Почему это вдруг старая перечница? Во-первых, она еще совсем не старая, а средних лет. В самом расцвете лет, можно сказать. И почему это девушка в ее возрасте считается пожилой, а про вдову, например, в этих же годах говорят — она еще молода? Это очень обидно для девушки! Ведь и она, Перпетуя, могла бы быть вдовой, и тогда про нее говорили бы — она еще молода. Но она девушка. И гордится этим. Не далее, как в прошлую пятницу отец Джачинто, ее духовник, сказал ей: «Вы, Перпетуя, примерная девушка, вы всегда можете получить от нас самые лучшие рекомендации». Это что-нибудь да значит! Отец Джачинто не станет говорить зря, и уж, конечно, он никогда не назвал бы ее старой перечницей. Правда, в этот раз он задал ей вопрос, который ее очень озадачил. Он спросил: «Скажите, дочь моя, много ли пишет ваш хозяин?» И она ответила: «Да, падре. Когда он дома, то он или играет на своей новомодной трубе, или пишет». Тогда отец Джачинто спросил, много ли писем пишет синьор Лауро. А она ответила, что ему писать некому, потому что он совершенно одинок. И вздохнула сочувственно. Но отец Джачинто не обратил внимания на то, какая она заботливая и сердобольная, а опять спросил: «Что же пишет синьор Лауро?» И она сказала — счета и ноты, потому что синьор сам сказал ей так. И это правда, потому что он ведь кассир и музыкант. Но отец Джачинто все не отпускал ее, хотя она уже покаялась во всех своих грехах, и все спрашивал, не пишет ли еще чего-нибудь синьор Лауро? И тогда она должна была признаться, что не знает, потому что синьор, когда занимается у себя в комнате, запирает дверь на ключ, чтобы его не беспокоили, а в замочную скважину разве разберешь, что он пишет?
И тогда отец Джачинто помолчал немного и сказал: «Я научу вас, дочь моя, как узнать даже сквозь замочную скважину, что пишет ваш хозяин. Если он пишет цифры или ноты, рука у него должна двигаться вот так, — и отец Джачинто показал ей движение вверх-вниз, вверх-вниз. — А если он пишет слова, то рука у него будет двигаться гораздо быстрее и вот так», — и отец Джачинто сделал движение по прямой линии и слева направо. Перпетуя не понимала, для чего это нужно отцу Джачинто, но сказала: «Да, падре, я постараюсь». И после этого отец Джачинто произнес молитву и отпустил ей грехи.
И, грохоча посудой, Перпетуя подумала, что сейчас как раз подходящая минута, чтобы узнать, что пишет синьор Лауро. Подглядывать в замочную скважину не грех, раз это ей велено отцом Джачинто. Перпетуя бросила кастрюлю, которую чистила толченым кирпичом, и вытерла руки о передник. Бесшумно ступая в соломенных туфлях, она подошла к двери спальни синьора Лауро и припала жадным глазом к замочной скважине. Вот тебе и раз! Темно. Неужели спит? Не мог же он уйти из дома, не сказав ей.
Перпетуя поковыряла пальцем в замочной скважине. Так и есть. Ключ в дверях. Спит, должно быть. Однако странно. Что это его так расстроило? Ведь он не скажет. Не то, что дон Винченцо, царство ему небесное.