Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Молоко львицы, или Я, Борис Шубаев
Шрифт:

– Что ты воешь? – недовольно буркнул Натан. – Жора говорит, это известная картина. Такая же в музеях разных висит. А Саломея эта – не абы кто, а иудейская принцесса. Жора рассказал мне, что это крепкая тема. Сейчас все в произведения искусства вкладываются, это очень выгодно стало. Так что спрячь получше, а то узнают, украдут. Она через месяц как машина, как две машины стоить будет.

Натан ушёл, а Зумруд ещё долго сидела перед картиной и смотрела – то в пустые и безжизненные глаза Саломеи, то в полные жизни вытаращенные глаза Крестителя, и пыталась найти ответ на свой вопрос: как живой человек, обладающий крепким и здоровым телом, может быть таким мёртвым, а мёртвый – таким живым? Сколько она так сидела, она не знала, но очнувшись, обнаружила, что рядом с ней стоит Боря и тоже смотрит на картину. Зумруд вздрогнула, стянула со стола

большую скатерть и накрыла картину.

– Нельзя тебе на это смотреть! – закричала она. – Забудь о том, что видел!

На самом деле Зумруд хотела сказать это себе. Это она хотела забыть о том, что только что увидела. Она схватила картину и отнесла её в деревянную избушку, где обычно сваливался всякий хлам. Там картина простоит нетронутая пятнадцать лет, до тех пор, пока избушку не разберут по брёвнам и не перевезут в другое место.

4

Наутро Зумруд оставила Борю на соседку и пошла в город, ведь Натан велел ей обменять часть денег самой. Вокруг с выпученными глазами сновали люди. У Сбербанка выстроилась километровая очередь. К очереди подходили люди и предлагали доллары в обмен на сторублевки, сто рублей – один доллар, хотя ещё вчера – Зумруд это знала, так как для московских врачей покупала доллары на чёрном рынке – стоили двадцать пять. Слухи о денежной реформе ходили уже давно, но мало кто придавал им значения, да к тому же всего несколько дней назад эти слухи были опровергнуты на самом высоком уровне. Сам премьер-министр Павлов обещал, что реформы никакой не будет. Иначе они нашли бы способ избавиться от крупных купюр заранее.

– Денег нет! – кричит кассир в окошко. – Не привезли денег, уходите по домам!

Пенсионеры пытаются обменять положенные двести рублей, судорожно записывают номера очереди на завтра – на ладони. Это напомнило Зумруд кадры военного времени, которые она любила смотреть после того, как уложит спать Борю. Они давали ей силы: раз те люди выжили в страшной войне, значит и она выдержит в своей войне, которая по сравнению с той большой казалась ей детской игрой. И, словно читая её мысли, рядом запричитала дряхлая старушка.

– Я блокаду Ленинграда пережила, тогда мы тоже номера на ладони записывали, чтобы хлеб получить. А эту блокаду, чувствую, мне не пережить.

– Бабушка, а вам сколько поменять нужно? – спросила Зумруд.

– Мне пятьсот надо. Я на похороны себе копила. А пенсионерам можно только двести, а остальное по заявлению в горисполком. На всё про всё – три дня, а они ещё ни денег не привезли, ни комиссии при исполкоме не создали. Значит, и хоронить меня будут как собаку. Жила бедно, хотела умереть достойно. Но, видимо, не судьба.

– Бабушка, вы только не переживайте, всё будет хорошо. Не могут они так поступить с людьми. Обязательно вам ваши пятьсот рублей обменяют.

– Они – не могут? Они ещё как могут. Ну да ладно. Я, русский человек, всю жизнь патриоткой была, сначала комсомолкой, потом членом партии, коммунисткой. И что в итоге? Стою как попрошайка, с цифрой на ладони, и молю вернуть мне мои жалкие пятьсот рублей. Для чего жила, спрашивается? Для чего всю жизнь спину гнула? Ни на лекарства, ни на достойную старость денег нет. Всё время уходит на очереди. То за хлебом, то за солью. А сейчас и стояние в очереди не помогает. Пустота вокруг. Ни молока, ни мяса, ни хлеба. Куда весь хлеб уходит? Ведь вокруг же пшеничные поля, кукурузные поля. Была бы помоложе, пошла бы работать. А сейчас что уже? Сейчас только ждать осталось, когда Господь наш Иисус меня к себе призовёт. Ты, дочка, верующая?

– Я? – Зумруд растерялась.

– Ты-ты, а кто же ещё? Я с тобой разговариваю. Ты нашей веры-то? Христианской?

– Я – еврейка, – честно ответила Зумруд.

– А-а-а, – бабушка сжала губы, – из этих-то? Ну это ничего, это поправимо. Пойди, раскайся, прими крещение, и всё будет хорошо. Нет другого Бога, кроме Христа. Спасёшься – не для этой жизни, так хоть для следующей.

– Нет, не пойду. – Зумруд почувствовала, как в голове летают назойливые мухи. – Мне и с моей верой хорошо. Я горжусь быть еврейкой.

– А вот ты мне скажи тогда: Христа вы зачем распяли-то?

– Да ладно, бабка, отстань ты от неё. Человек тебе ничего плохого не сделал. Что ты на неё напала? – попытался вмешаться мужчина в меховой шапке.

– Я на неё не напала. Это она напала. Стоит, выспрашивает. А потом пойдёт, куда надо донесёт за тридцать-то

сребреников. Знаем мы ихний нрав, уже две тысячи лет как знаем.

– Жалко мне вас, – сказала Зумруд, развернулась и ушла, с каждым шагом убыстряя темп, пока не перешла на бег.

Она бежала по улице Кирова, до угла Калинина, потом налево, она бежала и бежала до автовокзала, гул в ушах стоял оглушительный. Она не помнила, как перебежала улицу, машины сигналили ей, и водители крутили у виска, но она не видела их, она вспоминала их потом, как будто они всплыли откуда-то из сна, и не понимала, как она так могла бежать, не осознавая себя. Сон наоборот: сила в мышцах есть, а сознание спит. Она добежала до своего дома и к тому времени, как она вошла во двор, сознание полностью вернулось к ней. Как вспышка света в темноте донеслась до неё мысль: «Надо уезжать». Эта мысль стучалась задолго до этого дня – в закрытую дверь, но тут вдруг в одночасье дверь раскрылась настежь, и мысль об отъезде предстала перед ней во всей своей полноте. Уже давно уехавшие год назад нальчинские родственники зазывали их к себе, живописуя красочные картины жизни в Израиле. Но Зумруд неизменно отвечала им, что не думает о переезде: она хочет жить там, где родилась, и умереть там, где похоронены её родители. Но в этот день, 23 января 1991 года, в образе счастливого будущего на родине возникла большая и глубокая трещина, как в земле после землетрясения. Немного успокоившись, она решила, что не будет гнать лошадей и всё потихоньку обдумает. Но мысль, словно зерно, упавшее на вспаханную землю, продолжала прорастать, и невольно Зумруд стала наблюдать за происходящим с возросшей критичностью и видеть вещи, на которые прежде предпочитала закрывать глаза.

Когда на следующий день из Москвы вернулись Захар с Гришей – уже с крупными банкнотами нового образца – и взяли все заботы об обмене оставшихся купюр на себя, Зумруд с облегчением выдохнула. Как хорошо, что ей не приходится стоять в очередях, не приходится ограничивать свои расходы на Борино лечение. Захар дал знать Зумруд, когда она пыталась спросить, что происходит, что она должна заниматься своими делами как прежде – вести хозяйство, заботиться о Боре и брать деньги там, где брала всегда, – а для всех остальных вопросов есть мужчины. И она с ещё большим рвением стала готовить любимые блюда мужа, она готова была лепить долму и курзе хоть каждый день. Ей нравилось их семейное устройство, и ничего менять она не хотела ни за какие деньги.

Двадцать пять лет назад Зумруд отдала бразды правления своей жизнью Захару, полностью доверившись ему и его представлениям о долге. Он взял её в жены, когда ей было шестнадцать, и заменил ей прежнюю семью. Он отвечает за неё перед Всевышним, он обещал это её дяде, и ещё ни разу не нарушил обещания. А она пообещала, что отдаст ему свою жизнь без всяких сомнений и условий, покорится его воле. Она безраздельно принадлежит ему. Зумруд чувствовала себя за мужем как за каменной стеной, через которую никто не посмеет пробраться, чтобы нарушить её покой. Если Захар рядом, то она в полной безопасности. Недостатки Захара – у кого их нет? – она старалась не замечать. Захар иногда был холоден и груб с ней, иногда слишком тщательно наряжался перед выходом, требовал принести ему духи и ругал её за недостаточно хорошо наглаженные рубашку или брюки; иногда приходил домой сильно навеселе и от него пахло женскими духами – в такие дни он был добр и ласков с ней; а иногда приходил в ужасном настроении и изводил её придирками за плохо протёртый стол или за пол, который недостаточно сверкает. Зумруд никогда не отвечала, а лишь тихо и как можно более незаметно исправляла свои ошибки, переглаживала одежду и перемывала полы, но старалась никогда Захару не отвечать, потому что знала: одно её слово породит десятки его слов, и если кран прорвёт, то его уже не остановить.

Это она знала, наблюдая за жизнью своих родителей. Мама никогда не уступала отцу, и жизнь в их доме была неуютной, душной, в постоянном ожидании грозы, и в последние годы – особенно после смерти братьев – свет и вовсе исчез. Крики и ругань не прекращались никогда, а если отца не было дома, мать изливала всю горечь на единственного оказавшегося рядом человека, на Зумруд. Тогда-то Зумруд и научилась не перечить, а принимать удар молча. Она знала, что словесная перепалка легко может вылиться в ссору, а ссора для неё была сродни землетрясению. У себя в семье она собиралась установить другие правила и сделала всё, чтобы ссор в её жизни с Захаром не было никогда.

Поделиться с друзьями: