Мон-Ревеш
Шрифт:
— Очень — прелестный, очаровательный человек! Но после первого взгляда — уступки любопытству — я больше не обращала на него внимания.
— Почему?
— Не люблю зверей своей собственной породы. Я их слишком хорошо знаю. Львица, приходящая в восторг от льва! Куда это годится?
— Но этот лев хотя бы умен?
— А разве я не умна, хоть и львица? Нет, дорогая, нет, подобные избегают друг друга, а противоположности сходятся — вот как я мыслю о любви и замужестве.
— Значит, писатель тебе понравился больше?
— Да; у него не совсем обычное лицо: желтое, желчное, не слишком
— Понятия не имею, — процедила сквозь зубы Натали. — Есть по крайней мере две-три тысячи знаменитых писателей, о которых никто не слышал, кроме членов каких-то кружков, где они числятся.
— Это не значит, что у него нет большого таланта.
— Бог мой! Он, как и всякий другой, может стать первоклассным писателем! Надо только, чтобы тебя восхвалял определенный круг людей, и надо найти, чем можно угодить читателю в данный момент! Но какое значение имеет его место в иерархии великих умов, если он тебе нравится сам по себе? Ведь он тебе немножко нравится?
— Сегодня — даже очень. Но кто знает, будет ли он нравиться мне завтра?
— Постарайся, чтобы он тебе больше не нравился.
— Почему?
— Потому что ты ему не нравишься.
— С чего ты взяла?
— Я это заметила в тот самый момент, когда увидела кое-что еще.
— Что же именно?
— Что он влюблен в другую.
— В тебя?
— Нет; в Олимпию Дютертр.
— Ну да? — удивленно воскликнула Эвелина и добавила равнодушно: — А какое мне, собственно, до этого дело?
Натали пожала плечами:
— А мне тем более.
— Ты уверена в этом? — задумчиво спросила Эвелина.
— Я была в этом уверена еще до того, как он приехал сюда. Когда она в последний раз ездила в Париж без нас, он написал ей в альбом стихи — кстати, довольно плоские.
— Она тебе их показывала?
— Я и не спрашивала у нее позволения прочитать. Разве в альбом пишут секреты?
— Значит, эти стихи ничего не доказывают.
— Дорогая моя, в высшем обществе стихи — это способ объяснения в любви женщине под носом у ее мужа и перед всеми.
— Но ты же говоришь, что они плоские?
— Хочешь прочесть? Они у меня.
— Ах, ты списала их?
— Нет, просто запомнила…
И она передала Эвелине листок бумаги.
— А мне они кажутся восхитительными! — прочитав их, воскликнула Эвелина. — Они мне нравятся куда больше, чем все твои!
— Потому что ты в этом не разбираешься. У них есть только одно достоинство — в них довольно ловко выражена пылкая страсть.
— Посмотрим! — Эвелина перечла их, потом задумалась, храня молчание. — Я вижу в них больше лести, чем любви, — добавила она.
— А разве лесть не язык любви?
— Эта лесть чрезмерна.
— Олимпия очень хороша, тут спорить не станешь.
— Слишком
бледна!— Нынче в моде бледность, она имеет наибольший успех у артистических натур. Твой румянец, порой слишком яркий, в гостиных не понравился бы.
— Ну, у них просто извращенные вкусы! Но какое мне до этого дело, повторяю? Если мой цвет лица кажется рифмоплету слишком свежим, то дворянин будет ко мне более справедлив: он увидит, кто из нас, я или Олимпия, умеет перейти с шага на галоп и обратно при опасном повороте; стихов он мне писать не станет, но с этим придется примириться.
— Ты забываешь, что подобные избегают друг друга, а противоположности сходятся! Ты пришлась льву так же мало по вкусу, как он тебе.
— Ты и это разглядела сегодня в гостиной, где ничего не было видно?
— Я слышала.
— Как? И этот тоже ухаживает за Олимпией?
— Он будет ухаживать за ней; она очаровала его несколькими словами — она умеет беседовать и весьма обворожительна. Он спросил у нее, ездит ли она верхом. «Очень мало, — ответила она, — у меня нет времени». Тут он воскликнул, что она совершенно права, незачем тратить время на подобные развлечения, он сам пресытился этим. Он, мол, перестал понимать, как можно находить удовольствие в тем, чтобы ехать верхом рядом с женщиной — ведь это самый неудобный способ вести беседу, а когда имеешь счастье слышать такой голос, как ее, приходится только сожалеть о том, сколько он теряет от движения и шума, неизбежных при верховой езде.
— Да, это было не очень лестно для меня… в глазах моего отца — он и сам не раз упрекал меня, что я провожу свою жизнь верхом.
— Отец ничего не слыхал. И разве ты не заметила, что с молодыми женщинами всегда говорят тихо, а с мужьями и девицами — громко?
— Какая ты злая, Натали! Тебе хочется, чтобы я стала ревновать к мачехе. Ничего не выйдет, предупреждаю тебя, я не стану ревновать из соперничества и кокетства. Я буду ревновать лишь тогда, когда она отнимет у нас сердце нашего отца.
— А по-твоему, этого еще не произошло?
— Нет, нет, тысячу раз нет! Замолчи!
— Ты находишь, что отец проявил к нам нежность, покинув нас и отослав нас спать до одиннадцати часов в день своего приезда?
— Он устал с дороги и хотел спать.
— А ведь он и не думал ложиться. Посмотри — их окна пылают в ночи, как пламя любви в ослепленной душе бедного молодого человека, который зовется нашим папочкой!
И Натали рассмеялась нервным, полным ненависти, смехом — слушать его было страшно. То не была несправедливая, но понятная ревность дочери, оспаривающей любовь отца. То была глубокая злость бессердечной женщины, которая ненавидит и клянет чужое счастье.
Эвелина пришла в ужас. Она залилась жгучей краской.
— Значит, они очень любят друг друга, — сказала она, глубоко вдохнув свежий ночной воздух. И, сделав над собой последнее усилие, чтобы избежать зловредного влияния старшей сестры, она переменила тему разговора: — Сегодня, кажется, никто не спит: окна Амедея тоже освещены. Добряк он, наш Амедей! Он работает, выводит цифры, подсчитывает наши богатства и умножает их своей экономией и порядком в делах.
Потом, следуя вполне естественному ходу мыслей, Эвелина добавила: