Монастырские утехи
Шрифт:
положится.
Когда же стали толковать, откуда жеребец, грек даже подскочил в кресле, глаза выпучил, а
руку, которой размахивал, до того сжал, что затрещали суставы. Весь он был алее пламени...
Значит, так-то боярин в лошадях разбирается? Спрашивает, верно ли, что конь аглицкий? Да на
кой тогда важные бумаги и расписка? Да ему за всю жизнь таких оскорблений не было. Да ведь
он доставляет коней для гаремов падишаха...
— Ты, может, хочешь сказать, одалисок,—поправил его боярин.
— И кобыл,
Ничего не могли от него добиться, кроме свирепых протестов, клятв и проклятий.
— Спроси его, боярин,— и поп дипломатично спрятался за спину хозяина,— а не осталось
ли хоть самой малости из старой того коня упряжи, тоже аглицкой?
Господин Яни не мог взять в толк.
— Уздечки, куска седла, удил, наконец, какого-нибудь малого знака...
— Да зачем это надобно? — недоверчиво спросил грек.
Ему не ответили. Он пялил глаза на попа. Удила? Уздечка? На кой ляд? Потом торопливо: нет,
он не думает, не помнит...
Боярин насупился. Но, конечно, как только Яни прибудет в Галац, то уж непременно обыщет всё
до нитки. И коли чего найдёт, тут же вышлет. Или сам явится.
Чем больше темнел боярин, тем радужней становился Яни. Но напрасно пытался грек его
умаслить — дескать, хочет он посмотреть хвалёные его табуны, дескать, готов тут же купить и
пшеницу, и мёд... Старик разъярился и выставил его за дверь да ещё велел пошире раскрыть
ворота. И тотчас же приказал возжечь курильницу с благовониями и растворить все окна.
Господин Яни отбыл, вздымая клубы пыли, в которых, как корабль в волнах, покачивалась его
венская карета.
Тут уж и поп отбросил в сторону осторожность.
— Ну, боярин, я так тебе скажу: скакун не аглицкий.
— А какой же?
— Оттуда он, где кони растут злые и дикие, словно кормят их человечиной. От татар он или от
казаков. Из Буджака, а может, и более дальних мест.
Маргиломан молчал и глаз не поднимал от ковра на полу.
— Коли будет на то твое соизволение и твои монеты — пойду по его следу. Я так думаю, что
только хозяин, который его растил да холил, может его найти.
Столковались без труда. Боярин вытащил кошелёк и вложил его попу в руки. Уходя, поп
сгибался под тяжестью золота, и ещё пуще торчал на спине его горб. Маргиломан глядел ему
вслед недоверчиво.
Вскоре, запасясь разными бумагами и грамотами, поп на своей серой кобыле, привязав к её
хвосту другую лошадь, направился в Барбоши. За несколько дней под цоканье копыт пересек он
Бессарабию, её светлые поля подсолнечника, переправился через Днестр и затерялся на
дорогах, утоптанных чабанами и их кочующими отарами. Но особливо — как в сказке по
следам пепла — тянуло его к местам былых его конских краж, содеянных на этих землях... Он
ехал из села в село, от ночлега к ночлегу
и повсюду спрашивал, точно в песне, то по-румынски,то по-русски, то по-татарски о пропавшем белом жеребце, горячем и диком, другого такого на
всей земле не сыщешь. Сетовал он на то, что нет у него куска уздечки, обломка подковы или
стремени, чтоб предъявить их как доказательства потерявшего его хозяина, дабы ему поверили
и наставили на след конокрада.
Усатые казаки слушали его и удивлённо поднимали брови. Татары, с глазами за решеткой
длинных, как у турчанок, ресниц, принимали его ласково и провожали из аула в аул, потчуя
водкой и кумысом.
И сказ о легендарном жеребце, точно ветер, донесся до Кубани, где томился хозяин этого чуда,
который, едва о том заслышав, ураганом пролетел десятки верст навстречу чужестранцу,
принесшему весть о его Мураде, отпрыске той самой белой кобылицы, на которой Магомет
въехал в рай.
К ильину дню священник воротился в сопровождении рослого русского мастерового, не
молодого и не старого, в голубой рубахе, приплюснутой кепке с маленьким козырьком, в
шароварах с напуском поверх коротких, ниже колен, сапог. Тот прибыл опоясанный разными
ремешками, шнурками, верёвками, на которых висел весь его инструмент: ножи и ножички,
шила и иглы, крючки, рогатки и полированные палочки для холощения жеребцов.
Русский явился к боярину, но тот отложил холощение двухлетних и трёхлетних жеребчиков,
потому что стояла жара. Впрочем, ему разрешено было оставаться при боярском дворе до весны,
когда погода будет благоприятствовать.
Русский между тем отправился бродить по деревням. Были там и кабаны для оскопления, и
бычки для холощения, и запаленные лошади, и засёкшиеся упряжные, и овцы, страдавшие
сибирской язвой; он все науки превзошёл и лекарства имел от любой болезни. Иной раз помогал
ему поп — тот служил толмачом и зарабатывал на этом кой-какие деньжата. Достойный человек
был этот русский. Выпить любил, но вёл себя весьма уважительно. Одна водилась за ним
слабость, от неё день и ночь не мог бедняга избавиться: бесперечь насвистывал он казачью
песенку. Где бы ни появился — в деревне, в хлеву, на ниве,— где бы ни проходил — мимо двора,
мимо гумна, по городу или по чисту полю,— везде, куда б его ни занесло, он знай себе
насвистывает. А потом стоит и прислушивается, нет ли отклика. Однажды выбил плечом дверь
постройки, откуда помнилось ему в ответ ржание.
Так, позвякивая инструментами и насвистывая свою песню, странствовал он — один и с попом
вместе — по всем ярмаркам, большим и малым. Не было теперь для них ни одного нехоженого
города, ни одной неизведанной вотчины, ни одного обойдённого табуна. Длинные, просторные